Приближение к жизни

Приближение к жизни

Николай Чикишев

f

Филипенко Саша. Бывший сын. — М.: Время, 2014. — 208 с.

Сегодня художественное высказывание, и литературное в том числе, не должно быть простым. Автор формализован, в форме он ищет  свое отличие от остальных, надеясь таким образом спастись от информационного забвения.

И задача писателя — рассказать историю — становится часто второстепенной или вовсе неважной. Современная русская литература страдает от недостатка убедительных историй. Конечно, мало кто их слушает, сегодня написанная история конкурирует с блокбастерами и дополненной реальностью. Хоть сценаристов не зови.

Я нашёл подходящий пример, где соединен литературный талант и сценарное мастерство. Саша Филипенко (ещё до моего знакомства с его книгой) состоял из телевидения, колумнистики и сценарного дела. Теперь к медийному образу прибавилось писательство, т. е. традиционный «бонус» публичной фигуры. Сашу я мог бы назвать интеллектуалом, да только у нас в России такие не водятся, а интеллигентом — язык не поворачивается: устарело.

 

I. Почему

У вас может сложиться впечатление, что «Бывшего сына» нужно смело поставить на полку где-то между «Невыносимой легкостью бытия» Милана Кундеры и «Сердцем-зверем» Герты Мюллер. Но не смешите обобщать, тем более Саша этого не любит.

Честно, все знания о белорусской литературе остались у нас на советском уровне времен Василя Быкова. Да и современный шум вокруг Светланы Алексиевич тоже родом оттуда: читали её и тогда. Может, поэтому было проще оценить произведение, которое не претендует на всемирную значимость и при этом стоит особняком среди современных авторов: много ли романов вы прочли о современной Беларуси?

Проще, но в то же время сложнее. Новые времена оставили идею братских народов декларативной, нам во что бы то ни стало важнее знать, как сказали или промолчали в Киеве, чем в Минске. Новости с запада приходят будто и не с запада вовсе, а отсюда. Там авторитарно — и здесь не очень либерально, там застой — и здесь мало что поменялось. Это спокойное безразличие в первую очередь к себе становится братским и периодически колыхается только при очередных выборах президента Беларуси.

Преступное незнание не ограничивается Минском: мы настолько замкнуты на себе, что лучше представляем турецкую или немецкую жизнь, чем литовскую, казахскую или узбекскую.

Я отношусь к тому же числу и каюсь за своё незнание.

Сюжет книги касается национальной травмы: давка у станции метро «Немига» в 1999 году и митинг оппозиции на Октябрьской площади в 2010 году задают временные рамки и создают опредёленный исторический фон.

Медицинская лексика распространяется на всех. Теперь привычно слышать «массовая истерия», «историческая рана», та же национальная травма. Современное общество, белорусское ли, российское, оказывается пациентом в палате, вокруг которого дежурит постоянный консилиум. Мы хотим знать точный диагноз, этот приём настолько банален, что стал подобен мнению о «падении нравов».

Массовая память жутко податлива и наивна, она мыслит господствующими категориями, которые сегодня прикрываются медицинскими терминами, завтра — спортивными, послезавтра — военными.

Мы пережили свои Немиги, но дальше разговора о "боли, которая не утихнет" не пошли. Саша Филипенко попробовал сказать о самом главном, и это главное — будто про нас

Память нередко опережает настоящее и стремится предвосхитить будущие времена. Она мифологична, обыденна и требует ярких образов — так проще запомнить. «Бывший сын» затрагивает болезненные темы для белорусов. Помните ли вы наши романы, которые говорят так же напрямую с читателем? Повести о Беслане? Фильмы о «Курске» и «Норд-Осте»?

Мы пережили свои Немиги, но дальше разговора о «боли, которая не утихнет» не пошли. Саша Филипенко попробовал сказать о самом главном, и это главное — будто про нас.

 

II. Как

«Бывший сын» кажется романом-манифестом в том смысле, что пытается отразить нерв современности, блуждающее лицо героя времени, который то появляется в реальности, то пропадает в небытии.

Лицеист попадает в смертельную давку и чудом остается жив, погрузившись в кому. Половину романа Франциск вообще представляет собой недвижимое тело и участвует в сюжете только косвенно. Рискованный приём удается благодаря присутствию образа бабушки, которая становится кем-то вроде стража между пограничным миром комы и агрессивным внешним миром.

Читая роман, сам находишься на границе эмоций: в начале тебя ждёт банальная подростковая история, которая стремительно превращается в нечеловеческий кошмар и борьбу за выживание. Явные контрасты: безграничная любовь бабушки к внуку и безжалостное отношение отчима.

Сюжет мог бы стать мелодраматическим, если бы фоном не значился контекст — современная Белоруссия, 10 лет, выхваченные из жизни страны, вторящие судьбе героя: от смерти (Немиги) до триумфа жизни (Октябрьской площади).

Франциск до комы — обычный парень, он мог быть раздолбаем, добрым, глупым и обаятельным, но тем же, как и сотни других мальчишек из его лицея. После комы герой становится неуловимым. Эта пограничность усиливается. Франциск легко воспринимает окружающую жизнь, но при этом ощущает её чужеродность. Его отношение к действительности напоминает сбитый фокус, он никак не может посмотреть ясно, прочно вцепиться в реальность. Он выздоровел, но кажется, что не для этих людей, для них Франциск остался больным. 

Ты сам находишься где-то рядом с Франциском в бесформенной массе тел, и перехватывает дыхание от деталей катастрофы

Телеграфный и несколько примитивный стиль романа стремится к документальности, кажется, автор намеренно укорачивает и огрубляет слог для большей достоверности. Живая речь доходит до убедительных высот: когда Франциск читает письмо своей бабушки. Ради этого островка — глубоко личного высказывания — стóит вместе с ней ожидать долгие годы воскрешения её внука. Кажется, что читая эти эпизоды, ты сам своим чтением помогаешь Франциску выбраться.

Вообще речь в романе — самое важное, она звучит намного интереснее описаний. Переплетение белорусского и русского, с матом и коверканьем фраз, криком и шепотом, музыкальными темами — эта полифония передает ритм произведения. Даже когда сюжет вязнет в коме и долгом ожидании, речь бабушки, приехавших немцев, друзей создают ощущение присутствия Франциска, они разговаривают с ним, они говорят за него.

Это непростая задача — оставить героя без признаков действия, но включённым в сюжет. И Саша справился, как и талантливо написал эпизод давки.

Сцена, занимающая в романе не более пяти страниц, ещё долго не отпускает — художественная сила слова создает эффект присутствия. Ты сам находишься где-то рядом с Франциском в бесформенной массе тел, и перехватывает дыхание от деталей катастрофы. Ужас передан фотографически точно, страх — через физиологию и боль. Возможно, эти пять страниц — лучшие в романе.

 

III. Кроме

Выбор имени главного героя связан с личностью Франциска Скорины — наверное, самого известного исторического деятеля в Беларуси. В романе о нём упоминается вскользь, бабушка Циска рассуждает, кем же он все-таки был: католиком или православным.

Вопрос о вероисповедании Скорины достигает каких-то космических высот, проблема его принадлежности католицизму, православию или протестантизму будто заменяет проблему выбора: а сама Беларусь какая? Восточная или западная все же?

Образ Скорины передает неопределенность и муки поиска, ведь сам Циск остается неприкаянным. «Я не чувствую, что кому-то нужен здесь. Не чувствую, что кто-то нужен мне. Я везде чувствую себя бывшим». Он хочет эмигрировать.

Скорина, безусловно, европеец: энциклопедического ума, он учится в Кракове и Италии, занимается книгопечатанием в Праге. И тоже изгнанник: философ умер в Праге.

Неизвестно, эмигрировал Франциск или нет. И куда: в Германию или в Россию. Но известно одно: в 1534 году Скорина едет в Московское княжество и оттуда его с позором изгоняют как католика и жгут его книги.

 

IV. Зачем

Роман подкупает своей искренностью. Как дебютное произведение «Бывший сын» гораздо больше говорит о нас, чем многие современные тексты. Человеческая тема здесь не инкрустирована в общую картину времени, не выглядит «человеком на фоне эпохи». Она глубоко камерная, личная, и ворвавшиеся в нее исторические события уничтожают всё, кроме надежды.

Потому что надежда — прежде всего человеческая, она предельна в сухом остатке и покидает каждого только по его собственному желанию. Эта камерность необходима тогда, когда мы теряем внутренние ориентиры. В книге будто нет никакой опоры, герои гибнут в расползающемся сне, давках, взрывах.

У романа открытый финал — остается множество вопросов. Приближение к жизни обессмысливает какие-то рамки, и любой исход будет выглядеть логичным. Ведь всё в ваших руках.

Фотографии Алексея Кручковского.