«То, что с нами случилось» (фрагмент)

«То, что с нами случилось» (фрагмент)

Артем Кондратьев

e

Публикуем прозаический фрагмент Артема Кондратьева.

And I'll see you in the branches that blow in the breeze, — пела она. I'll see you under the sycamore trees, — пела она, и это случилось, это было под чёрным платаном, об этом помнили немногие: один потерялся, как-то неловко свернув за угол (в Ленинграде, во время блокады), другие ещё здесь, но где — не ясно, не получается понять. Перед смертью поэт / (т.е. при жизни) берёт / листок бумаги и рисует на нём линию. Затем комкает его, коверкает его и, коверкая слова, выговаривает на прекрасном английском: «Time is a vortex». Линия, скрытая от глаз, касается себя во множестве мест сразу — и поэт умирает, и на этом ничего не заканчивается. Поверхности тают, смысл сказанного распадается, как статуя, которой касаешься в темноте. Всё это было слишком давно, или, напротив, случится, когда мы окончательно собьёмся с дыхания. Остаётся вопрос: сколько пространства отвоюет моя память?..

Это была странная осень. Я вернулся назад, проведя четыре месяца в Газарии, под безвыходным солнцем: на берегу моря, среди солёных губчатых зданий, песка вперемешку с догоревшей степью, грабинником и кипарисами. Поводом усомниться в правдивости моих слов служит уже тот факт, что людей я там не видел: далеко, в ветхих, наспех слаженных постройках я слышал шелестящие на ветру голоса — но не понял их, и не ответил им.

Вернувшись, я застал Г. в поте лица и трудах его. Последнее письмо о неразделённой любви он прислал мне, когда мы с ребятами только присматривались к иссечённым ветром развалинам Сарсоны. Они расставляли треноги, сорили подрамниками; в раскалённом воздухе кипело масло, слышался треск холстов, а я стоял у обрыва, поражённый тем, что капли воды долетали до моего лица всякий раз, когда очередная волна разбивалась о тяжёлые валуны у подножья скалы, отступая комками пены и приводя в смятение густые заросли морской травы. Но об этом — когда-нибудь ещё.

Это была странная осень. Вернувшись, я застал Г. в поте лица и трудах его. Он устроился работать в какой-то крохотный бар на большой земле (но всё-таки в кольце Обводного), день и ночь стоял за стойкой, протирая стаканы до нездорового блеска. Меня удивил цвет его лица и вялые, неточные жесты. Раньше его кисти постоянно мелькали перед глазами собеседника, рисуя резкие углы случайных знаков — теперь же казалось, что у него вовсе нет рук. «Тодора два месяца смешивала твои глаза на ореховой палитре. Она остановилась на сочетании цирюлевого, голубой фц, изумрудно зелёного и жжёного марса. Цинковые белила придадут холода», — сказал я ему. «Где все?» — сказал я ему. — «Где Жуков и Эзра?».

Но Жуков, как я вскоре узнал, был далеко. Даже чтобы просто речь его имя (вызвать из небытия имя его), требовалось привлечь огромные, чуждые этой осени силы. Он безвылазно сидел где-то на Дудергофском канале и жил. Что касается Эзры, то важнее обсудить его имя, так оно остаётся с ним, где бы он ни был.

[define:имя эзра]
Имя Эзра состоит из букв Аин, Заин, Реш, Алеф.
Аин — принимает всё близко к сердцу, умеет хранить секреты, обладает мистическими способностями.
Заин — духовный, но и сильный, с выраженным мужским началом, любит самовыражаться.
Реш — умеет воплощать идеи, связанные как с духовным, так и с материальным миром. Общительный и любопытный.
Алеф — все, что случится с людьми, у которых в имени есть буква Алеф, будет очень значимым, как плохое, так и хорошее, потому что это одна из тех букв, которые все увеличивают.

Увеличившись, Эзра уехал на Сицилию, бродить по конкатенациям улочек и лестниц, ступени которых отшлифованы крупным солнечным зерном и сирокко. Фрукты, наброски увитых цветами двухбашенных фасадов и огромная, закованная в броню фигура, бесшумными стежками скользящая по ослепительной изнанке южной ночи. «Oh, Repubblica, tutte le tue strade cadono in mare!»[1]. Мы с Г. остались одни.

Осень изживала себя в спешке и суете. Сложно припомнить что-то конкретное: разве что хрупкие коробочки физалисов, шуршавшие в каком-то пакете, и огромный, осыпанный листвой полумрак на выходе из метро. В те дни я преподавал язык, и, приезжая на остров к ученикам, каждый раз с удивлением и радостью вдыхал израненный древесиной воздух, так не похожий на привычную мне невидимую петроградскую накипь. «Это время ты используешь, думая о прошлом и настоящем одновременно», — снова и снова твердил я, а сам удивлялся: как можно думать так? как можно не думать так? По дороге домой я смотрел на линию горизонта, и иногда что-то важное неопределённым образом обнаруживало себя. Казалось, не время обуславливает пространство, а наоборот, и сквозь спутанные ветви я видел давно забытые вещи, которые не могу вспомнить и сейчас. Полоска бледного неба, по которому стремительно скользят громадные рваные облака; пять минут дороги вдоль парка.

В ноябре расстояние между предметами и людьми росло, стоило на секунду отвести взгляд. Я чувствовал, что мне всё труднее проводить какие бы то ни было связи, объяснять поступки, удивляться событиям и случайным находкам. Всё рассыпалось, но не двигалось с места, и равномерный гул ещё несказанных слов сливался в мельтешащую тишину, которая напоминала о корнях зубов, ноющем звоне локтевого нерва, была мутной, точила, была слабостью и дурным сквозняком. Я рылся в заметках, делал какие-то наброски, стараясь вернуть разреженному миру цельность. Каннабиоидное марево подкладывает на язык летом ссыпанный спекшийся жжёный битум. Из-за этого обилия аллитераций мы называли нашу некогда любимую игру «варварский стих», варстих сокращённо. «Мир не плавает по времени, а состоит из него». Г. сказал мне, что тоже пишет о нас, и, проследив его взгляд в сторону, я обнаружил свои собственные мысли: в этих бесчисленных текстах множество мелочей проносилось сквозь пустоту замерших жизней по необъяснимым, будто бы произвольным траекториями, и, сталкиваясь словно прелестнейшие из кварков, они создавали ощущение, что нам есть, что сказать.

Наше время торговалось под облаком ичимоку (иногда довольно трудно уловить, о каких именно «мы» идёт речь). Когда пришла зима, я заперся на мансарде и часами разглядывал графики на мониторе ноутбука. Хотя название индикатора[2] обещало «единовременный взгляд», уловить общую картину не удавалось. Да, фитили всех свечей указывали вниз, но мы упорно отказывались признавать то, что это означало. Означивание скомпрометировало себя, и в будущее мы смотрели с известной долей надежды. Из академии нам писали возмущённые письма, в одном из них сообщалось, что нельзя представить, как огонь горит вниз, и, если взглянуть на перевёрнутую свечу, обязательно увидишь её в привычном положении. Мы провели эксперимент, но это не внесло никакой ясности, поэтому мы просто продолжили использовать японские диаграммы и не верить им. Никак не уследить за интонацией письма. Теперь я понимаю, нам грезилась новая экономика времени, а решение было как никогда сподручно: следовало вовсе отменить экономику.

Иногда кто-то из нас натыкался на внушительные, размашистые слова в очередной французской книге, и, вслед за каким-нибудь Жираром, мы меняли таймфрейм в готовности ужаснуться смыслу истории — однако всё оставалось прежним, и ничто линейное смысла не обретало. Возможно, платаны уже шумели над нами, потому что иначе никак не объяснить нашей болезненной увлечённости бестолковыми пиксельными свечками. Перед сном мы просили смелости и шептали, отвернувшись к стене: «Если ветви расступятся над тобой, ты согнёшься проволокой и станешь тьмой. Так мы оборачиваем пламя свечи ладонями, боясь увидеть ветер у самого лица», — но наутро это знание исчезало почти бесследно. Да, наверное, всё уже началось или началось задолго до этого, но как бы я ни старался (не то чтобы я старался), мне не разглядеть ландшафт потолка и не распутать его теней. А ещё позже мне приснилось: я стою у дачного домика, в темноте, сырой после дождя. Думаю о людях, которые боролись и жили в могучей, неуклюжей надежде и о том, как чудовищное столетие пропастью рухнуло между нами, сжимая будущее в бессмысленную дугу и унося почти всякую возможность мыслить альтернативу существующему порядку вещей. То, что в их руках обретало плоть, навсегда останется для меня отвлечённой системой, полной парадоксов и лакун. Избегая крещендо: в будущем большая яма, ну а в яме той Борис. Нечего ждать, предчувствовать и желать. Мне было 23 года, и я впервые заплакал во сне.

[1] Слова «Vittoria sulla Quarta Pandemia», неофициального гимна Республики. Я цитирую их на итальянском, т.к. в силу обстоятельств никто, включая меня, не знаком с юго-западным койне Второго Каподастра.    

[2] Яп. 一 目均衡表

Фотографии Насти Обломовой