И всё-таки неприезда бодхичитты

И всё-таки неприезда бодхичитты

Анна Репман

e

Публикуем прозаические фрагменты Анны Репман.

Фрагмент 4

Возвращение к яблокам. Понять их и пережить. Понять, что всё — лишь часы. Боже, как же сложно оставаться наедине с собой.

Выключить абстракции. Не бороться с тенями. Не ставить вопросов о задачах и проблемах искусства. Не искать черных котов в черных комнатах, да-да, особенно когда их там нет. Я иногда думаю, а что было бы, если… я никогда бы не рисовала, никогда не сочиняла, а занималась бы чем-нибудь приличным. Я была бы собой или кем-то уже другим? Может быть, не было бы провалов в люки и тупиков? Может, всё было бы не так хуёво?      

Ускользающая красота наш удел, мир как шелк, все время соскальзывает с плеча. У нас у всех какие-то уже ущербные судьбы, непоправимое уже случилось. Понять бы, где и когда треснули стаканы с живой водой.

…Свадьба прошла воодушевляюще, я по-джейностиновски разревелась в ЗАГСе. Мы много пели, много шутили, пришла моя тургеневская любовь, та самая, из-за которой это лето в Одессе было испорчено. Евгений, Женечка, Жуня обдал меня комплиментами и совратил мою трезвую Бодхичитту пить водку. Мы вроде как большие друзья. Он и не догадывается, что вчера у него в гостях приступ ревности настолько охватил мою душу, что она салютировала радугой, бабахнула по крышам хвостом и не возвратилась ко мне. Кто бы мог подумать, что она не скоро вообще возвратится. Вот она, печальная правда причин и следствий: ничего не знаешь наперед. Это похоже на фотографии натуралистов: запечатлена самоуверенная огромная стрекоза за секунду до того, как язык хамелеона затащит её в небытие. Вечер прошел, как родной капустник, и улетучился ностальгией в закат. Со свадьбы я ехала тепленькой и растроганной. Я так редко испытываю умильности, что когда они всё-таки случаются, я становлюсь овощем, беспомощным и растекающимся. Еще на свадьбе телефон снова начал разрываться. Тюканин, видимо, в разгар задувания свечей, не следил за правописанием режима Т9, прислал тучу одинаковых сообщений: «Приезда на мой день рождения, куда ты пропала на все эти дни, я так тебя жду, пжлст».

В квартирке меня ждал попугайчик — мой подарок Тюке из Свердловска. Ялович трещал под мою музыку, я привязалась к нему, совсем не хотелось его отдавать какому-то малознакомому алкашу, пусть его борода и до колен, тоже мне, достоинство.

Попугай Тюке понравился. Меня же не покидало отвратительное чувство, что Бодхичитта сейчас оставит меня. Ведь я делаю всё это из мести, из ревности, из неведомых моему шаткому рассудку страстей. Всё предвещало распад атома. Тюка был алкоголиком, грубияном, и его Бодхичитта не просто была испорчена и барахлила, она отсутствовала. Его друзья были прекрасны, оказалось, что со многими я или знакома, или у нас общие друзья. Ребята пели в две гитары про докеров и вишневые сады, я растворялась в пространстве, на моих глазах происходило то, что потом вспоминаешь с мыслью «надо было остановиться». Когда Тюка щемяще и талантливо затянул wish you were you here, я по-английски смоталась, пока не настало великое «поздно».

Такси ловить не хотелось, и я решила прогуляться до Соборной площади, начинало светать. Рассветную Одессу разорвал знакомый вопль телефона. Тюканин рассержено спросил: «куда ты ушла?». Я помолчала немного, пытаясь нащупать моральный стержень и не обращать внимания на голос, шептавший «отомсти, отомсти Онегину, роман с по-тря-са-тель-ным бородатым мужчиной сам плывет в твои руки, подумаешь, что он тебе не нравится, тебе никто не нравится…». Пауза затянулась, в конце улицы что-то громко лопнуло.

«Я на пересечении Греческой и Ришельевской, у аптеки. Приходи, я буду тебя ждать». Я села на ступеньки аптеки и стала ждать.

Все эпохи прошли маршем, больше тысячи лет, нескончаемый поток времени, хватающий сам себя за хвост, Одесса окрасилась в мрачное утречко, жизнь упоительно захлебывалась, я вспомнила, кажется, все неприезды своей жизни, тело наполнилось чем-то очень тяжелым. Я совершила важное превращение в одну из ступенек лестницы великого архитектора. За мной никто не пришел. Я сделала над собой усилие, встала, и быстрым облегченным шагом направилась в сторону собора. Мне было легко — это Бодхичитта покинула меня.

Пока шла до дома, я вспоминала и вспоминала один и тот же отрывок.

Это была среда, и мы остались у Кеши. Жуня дышал в ямочку на затылке, рассудок снова ускользал от меня, как и всегда, стоило ему только подойти ко мне слишком близко; от переизбытка своей собственной нежности я провалилась в полуобморочную дремоту.

В дурмане мне снился танцевальный класс, мелодии из невспоминаемых времен, знакомые и неведомые. Я разминалась у балетного станка, гнулась, следуя за и вдоль завываний скрипки, ветка ветров в танце изображала гармонию, я должна была стать ею, душила воздух симфонии ноября, мир касался меня, а я касалась его, сердце стучало под ногами, я чувствовала, что истина нащупана пятками, она — во мне. Любимое, дорогое, хорошее внутри живых спокойных кишок, моим телом танцуют боги, я задыхалась во сне, и во сне же от нежности руки касались станка, позвоночник играл электричеством, меня не существовало больше, только касающиеся шелестения под ветром. Тепло рассекало мою кровь, рисующее восхождение на гору. Кажется, я так любила, что меня растворили цинковыми белилами в бесконечном холодном полете во сне и наяву. Мир вещей рушился, сеном вились руки отдельно от плеч, мной двигались чужие миры, руки касались чужих чувств, и сквозь дремоту я почему-то знала, что чужие чувства — его гениталии, что ветер — его тяжелое сердечное дыхание, темпы чистых откликов тромбона — его ноги, мое танцующее без меня тело — его тело, колющее в районе сердце, удушье… я очнулась ото сна во сне, и сквозь пробуждение понимала, что мы за гранью контроля, но Кеша безудержно храпел, а часть сознания всё еще играла в балет. Предельно наполнившись, мир опустел.

Женя сел, скатился с постели водой и подошел к окну. Я подошла к нему. Мы заглядывали в ночь, небо светлело. За окном стоял цвет предсмертного рассвета — такой тягучий оттенок синего, что слезы без моего разрешения  поползли улитками, весь балетный класс растворился. Женя — мужчина, которому снова отказали по абсурдной причине, между нами теперь непоправимая трещина, и остается только запомнить, навсегда запомнить это окно, бунинскую занавеску, женину любовь, и мое легкое дыхание, ведь оно больше не вернется. Мы заглядывали в ночь, и я думала, что мы должны были состариться вместе, и у нас не было бы детей, было бы много тишины и много запахов краски. Мы так любим. Так больше не любим.

Мы не виделись потом очень долго, и тяжелое дыхание цвета того оттенка синего преследовало меня повсюду. Ничего не случалось до, и после тоже ничего не случилось. Первое дыхание — это всегда тот самый оттенок синего, и небо больше не повторяет его.

Двенадцать дней без Бодхичитты

Все начиналось очень безобидно — было просто холодно, а Город-С-Кучей-Названий требовал нас, он звал на свои ровные, пустоватые от зимних ветрил улицы. Ветер Петеры — самый удивительный и самый оригинальный на свете. Он дует со всех четырех сторон. Как будто вас обступили мощные вентиляторы, и все они нацелены вам в голову. 28 градусов мороза вдвоем с речной влажностью воздуха дают эффект сомкнувшейся над макушкой проруби. Петера-Петера, на твоих площадях сходятся узоры наших исканий.  Ленинград — моя аукцыоновская тоска, потому что я всегда уезжаю именно в тот момент, когда очень нужно остаться.

Мы с трудом вставали в двенадцать утра, как цуцики, исполняющие танец лебедей, перебежками, пыхтя и натянув на себя все, что было в чемоданах, добегали до жуткого супермаркета. Этот магазин вонял развалом, гастарбайтерами и имел привкус какой-то тонкой безнадежности. Покупали красный киновский коньяк и литровую колу. На скамейке, по пути к проспекту Науки, мы смешивали жидкости в неприличной пропорции. Пока мы ехали до центра, это конное пойло заканчивалось. Страшная вещь — первые глотки омерзительны, а потом перестаешь чувствовать чудовищный коньяк. Коньяки вообще придумали маньяки. Опьянение приходит незаметно. Если поднести горлышко колаконьяка к лицу — в глазу защипает. Ты очень пьян, но ты трезво мыслишь, трезво говоришь и трезво ходишь. То есть никто не догадывается, что ты пребываешь в царстве лени, добродушного равнодушия, и главное — полностью во власти духовного разврата. Эта алхимия есть смертоносное оружие, она не доставляет неудобств, а потребность в отрезвлении исчезает набело.

До шести вечера Петербург становился теплым и дружественным. Потом мы начинали трезветь. Мы не выносим Петербург летом: людей столько, что хочется либо самой вздернуться, либо всех вздернуть. Улиц не видно, улицы запружены ненасытным человечеством. Невский похож на турецкий ковер. Проспект как паркет, людишки как ковер. На ковры у меня, кстати, по жизни аллергия. Достопримечательности Петрограда в летнее время как Джоконда в Лувре. Туча верещащих китайцев стайками облепляют скверы и памятники архитектуры. Гости столицы закрывают собой ядерно-зеленый Эрмитаж, он похож на котлету, которую залепили мухи. Зрелище сначала кажется жизнеутверждающим. А потом ты понимаешь, что тебе не светит полюбоваться стройными отрядами окон Эрмитажа.

По улицам не погулять, не пошататься, шум, гам, и все время кто-то пристает. Только шахматисты заняты делом на скамейках. Если Москва — это фильм в жанре треш, то Санкт-Петербург — это классический театр абсурда. Вот бомж по-английски продекламировал Шекспира, и заодно выебал нам мозги. Говорит, что Пастернак круче Лодзинского. Если встретишь его — соглашайся. Мы не согласились, и нам пришлось обратиться в бегство. Не говоря уже о ядерно-зеленой котлете — это самая странная дизайнерская идея на свете. И вообще мы больше любим Инженерный замок и рыцарские ценности.

Но зимняя Петера, как утро после конца света — ни души. Ленинградцы отогреваются по коммуналкам, гости столицы внутри котлеты. В здравом уме туристы в зимний Питер не приезжают. Поэтому мы заполоняем собой Ленинград в сезон дождей и снега.

Фотографии Насти Обломовой.