Фрагменты романа также опубликованы в журнале Зеркало, 48-49.
Все деньги, которые она получила от своего предшественника, были потрачены на «Вечную жизнь», четыреста пятнадцать детей (крупным кеглем, вынос над ее левой бровью, свет в морщины, в глаза до слепоты) воспитаны внутри древнего замка с пробоиной в стене. Сейчас сорок два воспитанника находятся в заточении, общий тон статьи — как хорошо, что старая баронесса тратит свою жизнь на воспитание наших детей, как прекрасно, что старые стены, детский плач, коллекция картин, предметы убийства находятся в одном месте, предназначены друг для друга. Иногда детей оставляют возле железной решетки — которая раньше соединяла с торговым трактом — сейчас соединяется с лесом и забытыми дорогами. Тот, кто бросает — преодолевает через лес, истребленные дикие звери, и кладет у кованой решетки, баронесса забирает твое — себе, всем хорошо. Можно не выскабливать, радуйся леденцу с полной самоотдачей, баронесса обо всем позаботится, ей даже в радость, что облепленное плацентой плачет у кованой решетки. Ворота замка должны открываться для войны, теперь они как бы открываются для деторождения. [Почему-то не описано, что иногда она сама выкупает их — намекает, что твое — тебе не нужно, твое — случайно, твое лучше бы — в ее пользу]. Так или иначе, дети оказываются в «Вечной жизни», лес вокруг преимущественно хвойный, запах укрепляет десна, кроме Одетты Сван еще четыре женщины на хорошей зарплате и один охранник-мужчина. Где же те (нет), кто говорят, что это опасно, — никого нет, все хвалят Одетту Сван, что она последняя богоматерь с сердцем радости и добра, а этот охранник-мужчина — нормально, пусть остается рядом с покинутыми детьми, пусть охраняет их дневной сон, ночной сон; главное, чтобы самим собою не прерывал его. Их детский страшный сон: вдали от цивилизации, а в замке есть фамильный склеп, Одетта украшает его свечами, все испачкано воском, воск в ее мире — особый фермент, спасающий от старости и проклятий, воском обрабатываются гениталии детей, чтобы смягчить их взросление и пребывание в замкнутом пространстве.
Я знаю, чем смягчают свой путь, пробыв при ее дворе с четырех до момента, когда государство приписывает нам свободу. И думал, что она уже умерла; когда мы вышли, никто не хотел поддерживать связь друг с другом, мы никогда (наверное, никогда и никто, кроме оловянного сестринства, но и они — это не совсем мы) не возвращался, чтобы навестить ее. Она была отстраненным призраком своего замка, говорится, что его зовут — башня авгуров — так его звали уже тогда, и это не придумала Одетта, этого никто не придумывал, и башня авгуров всегда любила детей, она всегда — так или иначе — звала их к себе. До приюта Одетты в старых стенах было что-то еще, а до этого — еще, что-то другое, но немного похожее, когда-то в самом начале, возможно, там была детская тюрьма — с чего-то все началось, вся эта коллекция режущего, вся эта страсть к заточению детей. Мы гуляли за пробоиной, там склон и одуванчики, весной воздух над склоном был особенно густым и запах не такой, как в старой крепости. Спускались вниз, и дальше какой-то неведомый детский страх не пускал нас, только до первых деревьев, а ниже — где деревья превращались в лес, уже нет, никогда. И не пытались сбежать, мы вообще мало чего пытались в башне авгуров, как бы подавленные ей, изначально невзрачные, мы развивали свою склонность к бескровности и апатии. Сегодня мы продолжение того дня, когда гуляли за пробоиной, нерешительные исследователи пяти метров до первых деревьев, не больше двух кварталов пешего пути, нелюбовь к общественному транспорту, большому пространству, крохотные квартиры, короткие связи, отсутствие глубокого увлечения чем-либо, все до одного антиманьяки и ненависть к путешествию, все еще — немного дети крепостной стены. Одетта никогда не занималась разговором о том, что будет после приюта, когда мы вырастим и… что-то случится с нами после этого, она никогда не тратилась на то, чтобы объяснить, чем мы должны стать потом и что надо выработать в себе, ее работа над подвижностью воска сводилась к правильной жизнью внутри ее башни, история мироздания — это история, как неизвестный каменщик начал строительство, а затем — однажды — дом и стена, и колокольня — были закончены, и тогда же появились правила жизни (не совсем Одетты Сван, а той, кто могла бы быть на ее месте — ключницы башни авгуров), и тогда же в доме появились первые дети, сквозь которых правила были пропущены. Мы хорошо знаем, что реальность — это то, что отрезано от чего-то большего верховной властью, и что за этой границей — тоже есть реальность, отрезанная от нас так давно, что уже неинтересно. Нет сил найти и освоить ее.
Дальше — все, что она освоила, идет из сказки о Бумажной Грешнице. Она называет автора, но я думаю, такого автора никогда не было. Беглый поиск тоже так говорит. Одетта тоже не была ее авторам, но Бумажная Грешница между тем была, и мы все это прекрасно знаем. Раз в год она выбирала одного ребенка. Перед сном мы чаще всего говорили о ней, кто-то говорил, что видел ее лицо в вентиляции, и что глаза у нее замазаны воском, но врал; или что ночью она гуляет по саду, ходит вокруг старого колодца и не может перестать ходить, до рассвета, или что на четвертом этаже есть ее комната, и что она во всех комнатах сразу и много чего еще. Это нас интересовало — какая она? — больше причины ее присутствия. И места ее назначения — вверх по лестнице, в ту комнату, куда она уводила одного из нас. Там обычный железный замок, на всех комнатах замки, но мало какие использовались, и вот там был замок, но дверь самая обычная, вряд ли Грешница жила внутри, ее имя объясняло нам, что грешник не запирает себя сам, и его замок — не для того, что охранять и ограждать свой грех, а только для того, чтобы быть узником. Поэтому мы не верили, что она гуляет вокруг колодца, даже прогулка заключенного со связанными за спиной руками была странной; ее преступление было более глубоким, чем этот колодец, и соревноваться с ним в глубине могло только наше с ним детское сродство. Мы слушали только Одетту и преступление Бумажной Грешницы, о котором нам никогда не рассказывалось, и поэтому оно становилось одновременно всеми нашими преступлениями. И поэтому мы принимали ее право выбирать из нас, забирать нас, запирать нас, отрывать от нас кого-то без права свидания и прогулки вокруг колодца, в этой старой крепости одного из детей раз в год, когда начиналась осень, забирали в комнату на четвертом этаже, а потом гроб прятали среди других гробов в мавзолее. Наверное, это законно. Если мы спрашивали, Одетта говорила, что не совсем, но нет руки, которая может по твоему пульсу ответить — от чего он умер? Это всегда были тяжелые формы гриппа, она отделяла их от нас, и для них — это была форма гриппа, а от нас никогда не пряталось, что это Бумажная Грешница.
В конце лета красные цветы распускались у колокольни №1, нам это не нравилось — это должное; на самом деле нам ничего не нравилось так же, как Одетте, и даже после башни авгуров нам ничего не могло понравится, все свежие эмоции были притуплены этим детским зрелищем красных цветов. Наше либидо для той земли. Наши соки в ее руках, на ее пальцах, никаких слез, медленная скользкая темнота ночи, обвивающейся вокруг колокольни, продолжается внутри, иногда я думал о Бумажной Грешнице, о той тактики безграничной чистоты, которую мы освоили, чтобы избегать ее выбора — это чистота, как кирпичная кладка и коллекция режущих (от двойки до туза режущего), не подразумевает ничего, кроме самого себя; мы выгуливали нашу сексуальность до первых деревьев за пробоиной, и наша сексуальность не хотела большего. Огромные города не воспалили, не подожгли, сладкая лакричная взвесь ночных светильников не кажется нам притягательной, чтение заторможено и инертно, тело с погруженными в сон нервами стареет медленно. В первую ночь осени даже если не спится, нужно лежать с закрытыми глазами и не подсматривать, начинается неделя обхода и выбора. Ты слушаешь, как скрипит старый дом, наконец, появляются вкрапления новых скрипов, это не скрипы сами по себе, а движение, и так как никто не двигается в такие ночи, ты знаешь, что это Бумажная Грешница. В других сказках чудовища являются тем, чем они названы, но ее имя — это титул, осевший и впитавшийся с давних пор, в ту землю, которая по наследству — стала этой землей, когда одна страна закончилась и внутри нее вызрела другая, ведущие катакомбное существование поэты продолжали помнить и транслировать ее сущность — наказывать — а чтящие ее выбирали своим атрибутом жимолость и режущие предметы: булавки из стали в волосы или под кожу, алюминиевые чармы в форме двух слившихся затылком черепов, особого вида канделябры, где свечи нанизываются на тонкий штык, и пламя, касаясь железа, слегка окрашивается в темно-серый. В эту ночь нельзя укутываться в одеяло с головой, даже спасаясь от сквозняков, никаких оправданий, только белая майка, руки должны просторно раскинуться в стороны. Это так вплавлено и переплетено с тобой, что очень страшно случайно шевельнуться и нарушить позу открытости и принятия Грешницы. Мышцы начинают затекать, хочется на бок, или даже на живот, изменений. Изменения кажутся необходимыми, всеоправдывающими. Она начинает в одной и той же последовательности — от первой комнаты левого крыла первого этажа, и так далее в течение недели. Слышно, как платье ворочается по полу, ее шаги скрипучие и немного искусственные, затем ручка двери дергается, два-три раза у Грешницы не получается повернуть ее, как бы действует вслепую, потом со скрипом открывается дверь. Тут перед глазами начинает двигаться огонь, космические пятна, о которых Одетта говорит, что они приходят с севера, там, где земная ось не такая, как здесь, где космос в открытой близости. Запах горящего воска с тепло-темным ладаном. Когда она подходит к постели, космос становится еще ближе, но потом от волнения забываешь о нем, становишься не больше собственного тела. Она знает, что грех — внутри твоих глаз, в запястьях и в подмышечных лимфоузлах. Вначале водит по подушке, ища очертания черепа, ее прикосновение к нему подвижно, ладонь Грешницы не может справиться с ясностью границы височной кости, наконец, обхватывает его, и большим пальцем ведет от виска к глазному яблоку, ощупывает веко, надавливает. Космос в одной секунде от сердца, а еще беспримесный детский страх. Убирает руку. Ищет запястье, и крепко сдавливает его в поисках пульса. Грех там, где громче. А потом шарит подмышками. И все, ее вердикт — всегда после. Вначале она осматривает каждого, только потом выбирает. Это тоже беззвучно, мы пытаемся не спать этой ночью, чтобы увидеть, как она забирает, но всегда засыпаем, убаюканные сильным волнением или волей стенного камня, а утром кого-то уже нет, — это не как что-то плохое и это не жалоба.
Мне не очень интересны книги, они ведь должны что-то напоминать мне, но не напоминают. Но я знаю, что Одетта Сван в какой-то степени любовница Пруста, но больше ничего. В своем интервью она называет фильмы, которые произвели на нее сильное впечатление — все они о сексуальном насилии и я посмотрел их за эту неделю, и это тоже нисколько не интересно. Я выбираю сексуальных партнеров — и женщин и мужчин — через ускоряющие поиск приложения, чтобы максимально никаких историй, это путь комфорта, это такая дорожка, которая извивается между западным холмом, где одуванчики, и тем, что по соседству, похожий на череп великана в черной короне. Города, вырастающие из леса, и черепа, которые лес обнажает от себя, сходит с них лоскутами для человека. Очень трудно вначале — это объясняется родовой травмой замкового камня тех ворот, через которые мы вышли из башни авгуров. Иногда простыни под женщиной начинают в темноте или в легком свете напоминать викторианское скомканное платье или саван — таким, каким я представлял его на Бумажной Грешнице, реальность скомкана и за складками ее пограничье. Женское тело не такое, как на полотнах в коллекции Одетты, как будто художник всегда рисует с антинатуры, или его лимфоузлы начинают болеть, когда приходит пора ставить на масляные бедра родимые пятна. А вот поцелуи именно такие, как виделось, когда виделась нам только Одетта, старение и растрата, баронессам нужны дети, чтобы они вырастали каменщиками и продолжали их великую работу, но они растекаются наружу, утраченные ожидания становятся морщинами, а морщины похожи на складки старообрядного кроя платья баронессы. Башня не досталась ей от барона, и никакого барона не было, титул выужен из пересохшего колодца, это просто выдумка, башня передавалась из рук в руки тех, кто готов приводить в замок детей. Это единственная цель, а форма или средство могут быть любыми — в ее фильмах, которые как бы составляют ее ДНК; сканируя, можешь узнать причины своего детства — все сводится к сексуальному насилию, из этого можно понять, что и в башне авгуров оно процветало. Оно не всегда так вульгарно, чтобы умирать, кто-то вполне вынес его за пределы, просто некому и незачем было рассказывать. Там было суммарно пять женщин и один мужчина, каждый со своими потребностями, еще работа оловянных девочек, и запертая комната, куда Грешница отводила избранного — я уверен, что ни один из шести не инсценировал ее выбор, и Грешница жила в башне в неясной параллели насилию, не препятствую, не потворствуя; возможно, в том донжоне — тюремной башне — которую Одетта приказала снести; может быть, она жила в ней эдиктом неясной силы, и продолжает жить — в башне, которую снесли для нашего взгляда. Но есть и другой взгляд, и другие башни, телам которых не нужны камни.
Все мы были бумажными зверьми ее палисадника, она ласково давала нам другие имена, чтобы ей было проще запомнить, чтобы уничтожить межкультурные и межрасовые различия в нашем дворце. Я был Барсуком, а еще был Жирафик, Зубрик, Тигра и все-все-все; все, что можно вспомнить о животных, было в этой цитадели, у которой крепостная стена заросла мхом. Наши имена не утаивались и не хранились, они плавно превращались в свои аналоги, и я сам себя называл Барсуком без явного сопротивления. У Одетты были железные четки, отсылающие себя к той династии хозяев, к каким она страстно желала примкнуть. Так Esquire получает «баронессу», на фотографии — эти самые четки, вместо бусин на них шахматные фигуры со страшными лицами, у бронзового короля черная корона точно такая же, как на черепе того холма, который похож на великана. Все имеет невидимые связи друг с другом, но среди нас никогда не находились желающие хоть что-либо разгадать. И только одно было разгадано — в самый легкий год нашей жизни в башне, мне четырнадцать — почему Грешница выбрала тогда Зубрика. Когда это только случилось, мы знали, что она выберет его, и после этого до самой осени наша жизнь отклонилась от правил насколько только возможно. В самом конце лета он признался, что она ему снилась: завернутая в праздничную белую сорочку для душевнобольных, на ступенях мавзолея, окруженная пауками и неясной темнотой, она была невестой космоса в этой сорочке одновременно сумасшедшего и королевской крови, ее лицо подготовлено к свадьбе вырезанными мягкими тканями и залитыми мутным воском переливами дельты черепа, ее лицо стало маяком для зябкого космического жениха, и оно горит в темноте, перестав быть лицом и став свечей, отлитой с участием телесного жира и магических трав с восточного холма, — оно горит в темноте. Это похоже на правду, Одетта рассказывала нам о старых королях, лепивших свечи из своих лиц, чтобы власть сияла не только над живым, но и касалась мертвых. Бумажная Грешница могла быть одной из них, и, может быть, ее свет ласкал только грешников. Но мы никогда не обсуждали грех и его проводников, его пути и его употребление было не таким, как у распятых божеств, но монополия на это знание оставалась в руках Одетты до той поры, пока в ее пальцах — железные четки с шахматными фигурами.
Зимой Зубрик изнасиловал одну из оловянных девочек, не совсем напрямую, но именно так все и было = осенью Грешница забрала его, мы даже не сомневались, он тоже не сомневался. В интервью Одетта рассказывает о тех, кто выносит из башни оловянные кольца на безымянных пальцах — отлитые рукой одного мастера с высокой целью обозначить братство; она рассказывает о кольцах, как о символе глубокой внутренней связи Одетты и ее воспитанниц. Это должно вызывать аплодисменты и умиленные слезы. Но Одетта не может рассказ всего до конца — общественное эмбарго не позволяет говорить о том, чем именно оловянные заслужили свое положение в башне. Никто из нас не расскажет, потому что не видит в этом смысла, признание — может приманить Бумажную Грешницу, а может и нет, но мы все равно ничего не скажем. Раскаяния нет. Многим из оловянных нравилось носить кольца на безымянном пальце, с восьми до двенадцати лет они служили во благо Одетты, а кольца оставались навсегда — по ним прошедшие через службу могли опознать свободных сестер. Общая дань, гекатомба под старой крепостью и единственный источник существования. Когда утро еще холодное, мы выходили к колодцу, чтобы ободрительно похлопать оловянных по плечу и отдать им наше утешение. Это просто вопрос воспитания и вежливости, Одетта рассказывает, что всем ее воспитанникам ответственность и самоотдача впаяны на генный уровень, и это тоже правда. Оловянные никогда не сопротивлялись, и очень редко плакали, это не унижение, это зов физической боли. У старой крепости не существует никакого внешнего финансирование, существование фонда «Вечная жизнь» лежит на плечах Одетты и ее воспитанников, а так как они не занимаются фандрайзингом, им приходится заниматься чем-то еще, чтобы привлекать капиталы. Косметический ремонт старины, похороны отобранных Грешницей, ежедневное питание, — все это требует или жертв или продуктивной работы. С восьми до двенадцати лет оловянные девочки выставлены на аукцион и продают свою незаконную молодость, капиталы инвесторов стекаются со всех стран. Одетта встречает гонцов у кованных железных ворот и объясняет правила — никаких увечий: это вынужденная служба во благо, а не вертеп. Она запрещает реализацию каких-либо прочих желаний, кроме желания отвратительной юности, дорогостоящей юности и горькой оловянной печали.
Если долго рассматривать крепостную стену, может начаться мигрень, запах старости впивается в мозг. Частью кирпичной кладки является и история Бумажной Грешницы, и тогда грех — это действие, направленное против стен. Все, что угодно, но башня авгуров должна стоять. Бумажные звери с резными-оригами именами и бумажные соучастники, мы никогда не подглядывали за ночными трудами оловянных. Никогда не перечили, никогда не представляли, не касались этого. Просто вопрос воспитания, Одетта, перебирая железные четки, рассказывает нам, как можно, а как нельзя. Нас оставляли для башни, она находила нас сама, она получала нас, так или иначе мы оказывались здесь, а потом вбирали старый донжон, старый колодец, крепостную стену, западный холм и холм-череп. Многие из фильмов Одетты посвящены снафф-съемке, как известно, придуманной журналистами, вещи максимально далекой от декораций старого замка, но ведь и сам замок сегодня являются какой-то пародией на старины, самой недостоверной ее частью. Она любит города, вырастающие из деревьев, но ее капиталы — из городов, победивших свои сады; когда-то восковые короли пришли из таких городов, а затем стали воском и не смогли принести с собой настоящий город; там, где он — никогда ничего интересного, в поисках интересного жители городов приходят за оловянным сестринством сюда, где законы все еще не запрещают курение или убийство.
Зубрик сказал, мы должны это увидеть, и мы пошли, он любил картины завороженной любовью и отказывался воспринимать их пейзажем, думал поймать намеки на Грешницу в полотнах Одетты, его любопытство заходило все глубже, его время растрачивалось на узоры старой крепости, и поэтому он первый узнал, что в одной из комнат оборудовали лазарет для оловянной. Он позвал нас посмотреть на застывший янтарь, на тело, которое лежит в космическом одиночестве, и мы решили посмотреть, потому что никогда не видели содержимого гробов, в мавзолее все от нас было скрыто каменными и деревянными преградами, чужая смерть в относительной близости, но этого недостаточно. Мы обступили постель, сочувственно держались за ее ногу сквозь одеяло, Зубрик смотрел рассеянно и особенно. С ее пальца сняли оловянное кольцо, как бы уже попрощались, но она еще была здесь в полуприсутствии. Одетта не скрывала, что некоторые умирают от разрыва тканей, а точнее — от болевого шока чаще, чем собственно кровотечений. Но обычно ускользали без нашего взгляда и прощания. Зубрику было важно, чтобы мы попрощались с ней, а не так, как обычно, и мы прощались, жали ее ладонь и гладили по плечу. Потом он спросил, а не хотим ли мы, ведь она никогда не отказывалась и всегда отвечала согласием. Не смотря на то, что она стала молчанием, он может ручаться, что это не изнасилование Мы слишком хорошо знали, через что и ради чего в нее пришла боль, отчего ее молчание, и не хотели быть частью всего этого. Сливаться с ее разрывами и болевым шоком. Грешница не могла забрать всех, но могла первого, последнего или — наиболее яростного из нас. Мы не то, что стеснялись или искренне жалели оловянную, цена ее тела могла быть слишком неясной, не до конца названной. Так что только Зубрик решился, и попросил нас выйти из комнаты. Одетта никогда не говорила с нами о сексе и его добровольности, отсутствие формальных согласий — не является грехом — но любая форма присутствия в капиталостроении башни буквально граничила со святотатством. Оловянные — были его гекатомбой и краеугольным камнем, прикосновение олова является особенным прикосновением, почти поцелуем яркого космического всесожжения, это так же, как посягательство на жен верховных политиков. В своем интервью она говорит, что олово — символ подсознательной печали, поэтому раньше невесты получали обручальные кольца из олова, и короны консортов — оловянные короны ненастоящей власти. Зубрик вернулся в нашу комнату потусторонне-потерянным, его рубашка и штаны измазаны кровью, он пытался стереть ее, но не вышло, и поэтому его руки тоже были в крови. Он сказал, что там провал, как в крепостной стене. И больше мы не обсуждали это, он стал очевидным выбором Бумажной Грешницы, кровь впитывается в бумагу без возможности что-то изменить, он даже стал в каком-то роде знатоком Грешницы, теперь все его предположения и гипотезы о ее природе привлекли наше внимание. Он рассказывал о символике воска и олова, о четках с железными шахматными фигурами и разрушенном донжоне — обо всех отпечатках знания прошлого, найденных в коллекции картин. Но потом его предсказуемо забрали, и тело в гробу отнесли в мавзолей, и по новой весне через пробоину мы выходили на склон, где одуванчики и спускались до первых деревьев, не дальше.
В своих правилах жизни Одетта Сван сказала, что никогда не повышает голос на своих подопечных, а их поведение не может спровоцировать ее гнев.
Иллюстрация Марины Алеф.