Меня легко узнать по характерным привычкам. Я намеренно культивировал их. О многих из этих привычек вы, наверное, даже и не подозреваете. Например, не знаете, что я всегда спрашиваю у девушек, которые мне нравятся, какого они роста. Когда я встречаю подругу или друга, которого давно не видел, я поднимаю обе руки вверх, чтобы меня было удобнее обнять, и только когда меня обхватили, я опускаю свои руки на спину обнимающего. Если встреча происходит на улице, то объятьям могут помешать массивные наушники, висящие у меня на шее. Завидев человека издалека, я начинаю невольно улыбаться и снимаю наушники. Если в сумке нет для них места, я могу временно положить их прямо на асфальт. Обняв человека, я возвращаю наушники на шею.
Есть и менее характерные особенности, но, быть может, более читаемые. Когда я слушаю музыку, то руками изображаю игру на ударной установке. Реже выстукиваю свою партию по бёдрам, иногда используя грудь как бас-бочку. Многие так делают, не спорю. Но ещё, включив музыку, я обычно хожу кругами по комнате. Почему-то для меня это самый комфортный способ прослушивания — не танец, и не застывшая поза, а что-то среднее, не лишённое цикла и пульсации. Да, внимание рассеивается, но зато ритм приобретает какое-то особое значение. В моменты наивысшего возбуждения от музыки я выбираю себе в пространстве условную точку, будь то крошечный элемент орнамента на обоях или уголок книжной полки, и произвожу по нему короткую беззвучную барабанную дробь воображаемыми палочками (я представляю их совсем маленькими — размером с зубочистку). Аккуратно сжав воздух пальцами, я представляю себе эти палочки и трясу кистями рук, как если бы выстукивал дробь по воздуху. Наверное, трудно это вообразить. Также могу сказать, что у меня щёлкают едва ли не все суставы. Очень громко. Из меня постоянно доносится хруст костей — это пальцы (рук и ног), спина (!), шея, колени, локти, челюсти, ключицы — что там ещё у нас есть? Когда я смеюсь, всё моё тело трясётся. Ну или, во всяком случае, плечи и руки. Так и говорят, что я смеюсь всем телом. Я сочинил много текстов и успел поиграть музыку. Что-то даже записано, и вы можете послушать — там есть приличные вещи. Был счастлив в любви. Целых три месяца! Ну, это давно было. Может быть, вас интересует моё образование? Я выпускник среднеобразовательной школы. В универе я отучился пять лет и был отчислен в мае. Помню два объявления, вывешенных одновременно у входа в деканат: расписание госэкзаменов и список отчисленных, где после долгих лет ожидания наконец-то появилась и моя фамилия. Так что, можно сказать, у меня есть высшее образование, но нет диплома. Вам как читателям очень важно, чтобы у меня было высшее образование? Всё же речь идёт о вашем сознании — нельзя доверять его невежественному проходимцу. Или же дадите мне шанс? Я не подведу, я ответственный работник. Мне уже приходилось писать прозу и раньше. Это был роман о загробном мире. Впрочем, забудьте о нём, я всё равно его забросил. Вам нужен мой паспорт? Он где-то там, в палатке на берегу. Но если вы считаете, что я могу приступать к работе прямо сейчас, то я схожу за паспортом и прочими документами позже. Дело в том, что я не уверен, что многое успею для вас сделать. Кажется, Фёдор задумал меня убить. Фёдор — художник, пригласивший нас всех на залив. Впрочем, по порядку.
Я умирал от скуки. Никто не хотел прийти и спасти меня. Весь май я только и делал, что жевал перемазанный нутеллой хлеб и смотрел старые фильмы. Когда какую-нибудь из моих любимых картин можно было посмотреть в независимом кинотеатре «Наука кино», я очень радовался, но сходил лишь раз на «Профессия: репортёр». Обычно же апатия побеждала любые попытки сдвинуться с мёртвой точки. Я сидел в небольшой комнате с клоками пыли по углам и читал статьи википедии о режиссёрах эксплуатационного кино, о таинственных смертях и рок-группах. Подходил к концу мой двухнедельный отпуск, который я провёл дома.
В Москве к тому времени я прожил два года, и у меня уже появились друзья. Иногда они звонили или писали. Говорили, что мы давно не виделись. Да, конечно, надо встретиться. Только не сегодня. А завтра я не могу. Не мог я, не могли девочки и мальчики. Я не мог прийти на концерт, не мог пойти в парк Музеон или на открытие выставки. Я собирался с триумфом проспать музейную ночь, но вместо этого до рассвета читал биографии компьютерных персонажей и историю жизни Харви Болла — художника фрилансера, который в 1963 году по заказу небольшой компании создал «смайлик». Работа заняла 10 минут, Болл получил свои 45 долларов и вечную жизнь. Я тратил по 10 часов на статьи, художественную и биографическую литературу, видеоролики и вялые переписки с друзьями и знакомыми. Сквозь сон я переслушивал по многу раз альбом Kraftwerk «Radioaktivität». Иногда казалось, что внутри начинает что-то вызревать, но никогда это чувство не достигало той черты, после которой начинается Новый День. Я тратил уйму времени, но не получил в результате ни смайлика, ни вечной жизни. Даже 45 долларов не получил. Кажется, я просто проспал все эти дни и ночи. Фильмы и прочитанные строчки слиплись в какой-то грязный комок, из которого торчал клок волос Дэвида Линча в запёкшейся блевотине Джеймса Хэтфилда. Я сутками крутил музыку. Самое страшное началось тогда, когда традиционно ночные группы я стал слушать по утрам. Я всегда был уверен, что включать Bohren & Der Club of Gore и Burial можно только с наступлением темноты, но тут обнаружил до чего прекрасно они сочетаются с солнечными лучами, разливающимися по стенам и полу. Соседи снизу, должно быть, имели особое удовольствие услышать медленные басы дарк-джаза из Вестфалии и топот моих ног — я всё утро прыгал от восторженного переживания звука.
— Но что же в этом страшного? — спросит внимательный читатель.
Для жизни в этом не было ничего страшного. Но не для личности. Личность не могла мириться с тем, что я наслаждаюсь музыкой и светом солнца, ничего при этом не сделав. Моя радость не была наградой за труды, не была исследованием (я не анализировал музыку). Я просто жил. Для личности такая жизнь равнозначна смерти, или отсутствию жизни. В обществе, частью которого я являлся всё это время, ценится личность. Именно культ личности отравлял мои тихие развлечения, которым я придавался во время отпуска на четырнадцати квадратных метрах моего бытия. Чарлз Буковски — вот единственный человек, который посещал меня в нудные часы самоуничижения, чтобы немного приободрить и отпустить мне грехи. Старик не раз говорил, что безделье для него неотъемлемая часть жизни. Он даже как-то сказал что-то вроде того, что и не стоило бы жить, если бы нельзя было часами напролёт просто валяться в постели и слушать по радио классическую музыку. Так над томиком интервью с Чарли Буковски я смог наконец-то признаться себе в том, что, по всей видимости, непрерывное развитие личности не для меня. Безделье так же важно, как и полезные занятия. Или даже как пища и воздух. Отныне, когда меня звали встретиться, а я знал, что у меня нет планов на вечер, то всё же отвечал, что занят. И это всегда говорилось искренне — просто я считал, что в этот вечер буду занят бездельем, а значит у меня нет свободного времени.
Можно подумать, что мною была найдена некая формула прекрасной размеренной жизни, но это не так. Я уже упоминал того, кто был недоволен таким укладом — мою личность. Это та сила, которой нужно видеть моё становление. Её не устраивает то, что я уже пребываю в счастливом месте. Личность искренне верит, что счастливое место где-то очень далеко. Шансы попасть туда невелики, и нужно много труда, чтобы стать одним из тех, кто сможет добраться до этого места. При этом даже если я и стану таким сильным человеком, я всё равно не найду счастья, если мне в этом не поможет ещё и удача! Как видите, личность требует, чтобы я проделал кучу работы над собой и миром вокруг, и ничего не обещает взамен, кроме шанса! Так себе мотивация, надо сказать. Личность сокрушала все мои доводы о том, что счастливое место — это то, где я нахожусь прямо сейчас. Я вымаливал у личности хотя бы один вечер на то, чтобы не делать ничего полезного — просто выпить пару бутылок пива и в четвёртый раз посмотреть выступление Portishead в Нью-Йорке, но нет! Личность подразумевает лишь один вид отдыха — смену деятельности. То есть если устал писать стихи — играй на гитаре гаммы под метроном, когда чувствуешь, что с гаммами уже покончено, ты можешь, так и быть, посмотреть фильм, но не братьев Коэнов (это оставь для случая, если будешь жить когда-нибудь с девушкой), и даже не Хичкока — нет. Смотри сюрреалистические короткометражки Осанга! Или хотя бы классику японского кино! Тебе непривычно? Ну так что же? Ты готов смириться с тем, что никогда в жизни не узнаешь прелестей японского кинематографа и вообще, стало быть, не сможешь без оговорок назвать себя человеком, который что-то понимает в кино? Если ты не будешь осваивать непривычное, то не будешь расти. Ты этого хочешь? Остаться дилетантом? Я, разумеется, понимал, что это ловкий трюк, не более. Куда мне расти? Какие границы я должен переходить? Личность стремится разрастаться наружу, вширь. Ей нужно попробовать всё, побывать каждым и стать больше каждого. Но я-то знаю, что если можно бесконечно расти наружу, то можно так же и сжиматься. Сперва мы видим неприметный объект вроде чистого листка бумаги, потом начинаем приближать свой взгляд — и вот уже видна фактура материала, бумажные волокна, уплотнения и просветы. Если вооружиться микроскопом, то окажется, что внутри листа бумаги нас ждёт точно такой же космос, что и там, за пределами планеты.
Личность всегда была простоватой. Ей не хватало мудрости и рассудительности. Личность опиралась на самые вульгарные аргументы. Но, как это бывает в общении с самыми горластыми спорщиками, все эти доводы, которые никак не могли удовлетворить моего мироощущения, всё же брали верх. Я просто уставал сражаться. И вот я уже, под бдительным взором личности, покидал своё счастливое место и оказывался в своеобразном коридоре, пройдя по которому мне требовалось найти нужную дверь. На дверях были обозначения: Алексей Прозаик. Алексей Музыкант. Алексей Актёр. Алексей Кинокритик. Много-много дверей, за каждой из которых ждал огромный тренажёрный зал.
Подразумевалось, что всё время, которое не занято сном или добычей денег, я должен проводить поочерёдно в нескольких залах, где я буду тренироваться и заниматься персоналити-билдингом. Личность может иметь бесконечно много граней, и все они должны сиять, пусть даже и не все в равной степени ярко. Предполагалось, что, позанимавшись в одном из залов, мне будет только за счастье перейти в следующий — и так до упада. Хотя некоторые силы я должен был сохранять для выполнения сделки с обществом в виде встреч с людьми и зарабатывания денег, покуда личность ещё не способна оплачивать моё тренировочное время.
Самым нелепым было то, что, оказавшись в коридоре, я не спешил начинать тренировки. Я знал многих ботов, которые упорно занимались на тренажёрах в каждом из залов. Они принимали облик моих друзей или знаменитостей. Скажем, я заглядывал в один из старейших залов, где готовили сонг-райтеров и здоровался там с Арчи Маршаллом — рыжим британским юношей, известным под именем King Krule. Он написал новую песню — и вот, он пел её мне — так, чтобы я мог не сомневаться в том, что тоже смог бы написать что-то подобное и быть не менее успешным.
— Да-да, я знаю этот аккорд, очень прикольный, — говорю я ему.
— А тут не помешало бы уйти в другую тональность, а то после второго припева уже подступает. Ну честно... И не бойся хроматизмов — я всегда тебе это говорил!
Арчи пожимал плечами, убавлял громкость на микшере, отложив в сторону электрогитару, и поспешно удалялся на фотосессию.
Тогда без особого благоговения я прослушивал очередной трек Земфиры, вспоминал Башлачёва или Кита Эдварда Илама и, помахав всем рукой, выходил обратно в коридор. Сегодня писать песни я не буду.
— Когда они уже делом займутся, — думал я и, решив, что музыка не нуждается в словах, шёл заниматься с композиторами.
Не знаю, нужно ли говорить о том, что и в этом зале я задерживался ненадолго. Обычно мне не удавалось сочинить ничего сколько-нибудь интересного. Безусловно, гармонии и мелодии звучали неплохо, где-то бывали волнующие повороты, но в целом когда я играл на гитаре, музыка казалась банальной и бесцветной. Всё лучшее было связано, как правило, с самим звуком. Например, я мог полчаса с упоением повторять три задумчивых аккорда — даже не аккорда, а двухголосья. Между ними висели паузы, в которых медленно угасал звук. Я играл по наитию, и вот, когда мне уже казалось, что я сочинил нечто действительно красивое и волнующее, я обнаруживал, что все три двухголосья были самыми обычными квинтами, которые следовали по вполне очевидному пути — это было нисходящее движение через тон. То есть всё, что я сделал, было скорее констатацией той красоты, которая априори присуща таким общеупотребительным интервалам, как квинта, и простым нисходящим гармониям. В то же время я не мог отрицать, что эта банальная музыка волновала меня гораздо сильнее, чем более изысканная и оригинальная. Так, я, бросая опасливые взгляды в сторону Колтрейна, ищущего новые невообразимые звукоряды для джазовой импровизации, выскальзывал из зала, чтобы немного отдышаться в коридоре. Личность была тут как тут и строго заявила, что мне как любителю звука открыта дорога в мир свободной импровизации. На худой конец, мне можно было податься в тихую гавань минимализма. Я согласно кивал, но, поняв, что личность не перестанет стоять над душой, пока я не направлюсь на тренировку, был вынужден вновь идти по коридору в поисках нужной комнаты.
Далеко не всегда я тренировался с ботами — были среди моих компаньонов и живые люди. Я играл на бас-гитаре в музыкальном коллективе. Ещё были клавишник Ваня и миниатюрная девочка Саша за ударной установкой. Несколько месяцев с нами играл незаурядный гитарист, который также владеет голосом, но после первого выступления он от нас ушёл. А ещё он хорош собой, этот тип. И харизматичен. Его зовут Костя, но он обычно представляется просто «Кей». Все, кто видел его хоть раз, постоянно о нём говорят. Словом, в его лице мы потеряли всё. Парень уверен, что без проблем найдёт более подходящих музыкантов, чем мы. Что ж, Москва огромна, так что у него есть шанс. Мы же остались втроём, без материала, если не считать пару инструментальных набросков, которые никому не были интересны. Я решил взять инициативу в свои руки. В конце моего отпуска я всё же выбрался на репетицию. Ваня и Саша начали свои обычные разговоры о том, как плохо, что ушёл Кей, что теперь нам надо искать ему замену, и предложили на этой репетиции снова повторить те инструментальные темы, которые, по-моему, давно следовало выкинуть из головы.
— Нет, я предлагаю вам сделать поворот, — сказал я, — нас сейчас всего трое, и это удачный момент для того, чтобы минимальными средствами придать тишине несколько интересных штрихов.
Ваня и Саша замолчали. Они любили, когда кто-то говорит или решает. Они были хорошими слушателями, и именно это вселяло в меня надежду на то, что они могут быть превосходными музыкантами.
— Да, я неслучайно сказал о штрихах, — солгал я, — ведь музыку часто сравнивают
с живописью. И сейчас я тоже хочу объяснить вам то, как я вижу нашу музыку через живопись. Допустим, у художника есть холст, кисти и краски. В музыке этому соответствуют тишина, инструменты и звуки. Холст в живописи изначально подразумевал некую пустоту, и так же как художник намазывает краску на холст, музыкант как бы намазывает свои звуки на тишину. Ещё в двадцатом веке художники обратили внимание на то, что холст хотя и обозначает пустоту, но, фактически, не является пустым. У холста есть своя фактура, которая может вызывать интерес. Загрунтованный холст не являет собой просто светлый квадрат — ведь сквозь краску видна неравномерная, шероховатая поверхность. Мы можем с интересом посмотреть на то, что задумывалось как фон. То же и с тишиной. Джон Кейдж ещё лет шестьдесят назад говорил о том, что живой человек никогда не услышит тишины, так как сам кровоток и работа нервной системы уже дают два непрерывных звука — чего уж говорить об остальных шумах, которыми полон наш мир? И разве нам нужна какая-то цель, чтобы слушать? Да, чаще всего мы хотим услышать какую-то информацию — речь или, например, музыку. Или, скажем, при помощи слуха определить, на каком расстоянии от нас находится тот или иной источник звука. Но, думаю, любой из вас иногда слушает без цели: шум листвы или звуки из-за окна — будь то дождь, ветер или голоса детей. Когда я слушаю без цели, я начинаю получать удовольствие. Звуки складываются в картину, которая кажется вполне гармоничной — часто она приятно дополняется тем, что я вижу вокруг, и осязаемыми чувствами (например, я чувствую дуновение ветра или приятную расслабленность в теле, валяясь на кровати). Вся эта «несовершенная» тишина для нас как холст (вдруг я почувствовал, что ребята начали скучать, и решил направить свою речь в сторону коллектива).
Раньше на этом холсте мы писали такие картины, которые полностью игнорируют фактуру холста, его особенности, а также те краски и объекты, которые попали на холст случайно. Например, можете представить, что кто-то поставил на картину липкую кружку сладкого кофе. Разумеется, в этом месте останется след. При этом я считаю, что картина не испорчена, а дополнена, ибо мы не должны так трястись над святостью только тех красок, которые вносит автор. То же и в музыке — мы хотели, чтобы учитывался только поток тех звуков, которые издаёт наш коллектив. Тишина — это просто пауза, перерыв, не часть нашей картины. Меня всегда раздражало, когда зрители начинали хлопать в такт музыке (Ваня кивнул). Вот, я вижу, и вас тоже. Это говорит лишь об одном — о нашем несгибаемом нарциссизме. Мы наделили себя привилегией решать, какие звуки имеют право на существование, а какие нет. Если бы у нас была техническая возможность, мы устроили бы геноцид звуков. Например, во время тихих композициях зрители в зале всегда слушали бы только молча! Потому что нам нравится, когда в паузах не слышно бубнящих голосов. И мы считаем это единственно возможной нормой для звучания подобной музыки. Но это очень самонадеянно и незрело. Кажется, Леннон однажды сказал: если хотите рассмешить Бога, расскажите ему о своих планах. Это крайне удачное выражение. У нашей жизни есть свой собственный план насчёт нас и всего, что с нами происходит. И непрошенные гости всегда будут врываться в наши храмы. Можно страдать от этого до конца своих дней, а можно изменить политику и держать двери храма открытыми.
— В смысле? Какие гости? — не понял Ваня.
— Ну, скажем, во время исполнения нашей композиции кто-то будет громко разговаривать по телефону или шумно праздновать что-то с друзьями рядом со сценой. Если наша музыка сочинена таким образом, что подобные вторжения ей помешают, то пострадаем и мы, и слушатели. Эта музыка слишком изыскана, чтобы быть полезной всегда и для всех. И безответственна. У этой музыки нет чувства юмора и самоиронии. А без самоиронии... просто не прожить, по-моему. Когда мы играем, может случиться всё, что угодно. Например, отключится электричество. То есть для нашей музыки был важен только тот звук, что исходил из колонок, а теперь этот звук стал единственным недоступным звуком из всех, которые были слышны в этом месте. Но остаются голоса в зале, остаются акустические звуки наших инструментов, шум и возня — всё, кроме музыки. Музыка умерла. У неё не было самоиронии — и у нас, наверное, тоже. Мы будем страдать. И зрители будут страдать. Никто не станет слушать то, что осталось после выключения электричества. Все пойдут туда, где есть что-то другое, но такое же привычное, как наша музыка.
— А что делать с картинами в музеях? — спросила Саша, — Они вечно висят на одном и том же месте, никто не отключит там свет...
— Будь внимательнее, — прервал я, — во-первых, свет могут отключить, в том числе именно тогда, когда ты будешь разглядывать картины. Во-вторых, если работа выставлена под стеклом, то всегда к самому изображению будут примешиваться блики от ламп. Меня они всегда бесят! Я никак не могу заставить себя воспринимать их как часть картины. Именно потому, что это такое негибкое искусство — у него нет чувства юмора — оно не терпит вмешательств. В-третьих, в музее всегда есть люди. Разные. Кто-то молчит, другие говорят. Они ретранслируют мысли, настроения. Ты, стоя перед одной и той же картиной в два разных дня, тоже не являешься одинаковой. И видишь по-разному. Картина лишь встраивается в маленькую брешь в твоём сознании. К счастью, произведение искусства никогда не заполняет собой всё наше виденье. Сейчас приведу метафору. Знаете, есть такие шаблоны для фотоснимков — вроде картонная стенка, на которой нарисована какая-то забавная ситуация, и у одного из персонажей вместо головы прорезь — ты просовываешь в выемку свою голову, а кто-то фотографирует тебя.
— Тантамарески, — подсказала Саша.
— Да, наверное. Так вот, представьте, что наше сознание подобно этой тантамареске с вульгарным сюжетом, а произведение искусства — голова, которая показывается в проделанном отверстии. Голова занимает не так много места, хотя и обращает на себя внимание. Она имеет определённый смысл именно в контексте рисунка на картонке. В-четвёртых (тут я сделал паузу). Всё, что выставлено в музеях, будет уничтожено. Рано или поздно. Я очень люблю картины Матисса «Танец» и «Музыканты». Я долго разглядывал их, когда был в Эрмитаже. Но я знаю, что это лишь холсты с красками — они не будут жить вечно. И даже такая малость, как их цифровое изображение, однажды будет утрачено. Буду ли я сожалеть, если это произойдёт прямо сейчас? Нет, я не буду сожалеть.
Саша и Ваня ничего не ответили, и я продолжил.
— Не так давно террористы из ИГИЛ, кажется, прошлой весной, ворвались в музей и уничтожили какие-то экспонаты.
— Древние памятники в Мосуле, — тихо уточнил Иван, — наследие Месопотамии.
— Да. Поступок ничем не оправдать, это точно. Но зато его легко объяснить. Единственная причина, по которой боевики решили уничтожить памятники — это отношение общества к наследию Месопотамии. Если бы все мы имели достаточное чувство юмора, чтобы улыбаться в глаза смерти, и знали, что при нашей жизни или намного позже этих памятников всё равно не станет, разве мы бы расстроились оттого, что кто-то их уничтожил? Каждую секунду мир что-то утрачивает навсегда. Но и приобретает тоже. Если бы мы не расстраивались из-за утраты памятников, разве террористы стали бы их разрушать? Нет, они специально ударили по больному. Так вот, друзья, пора нам исцелиться. Можете считать это ответом терроризму. Начиная с сегодня, предлагаю вам играть музыку, которая не похожа на картины девятнадцатого века или на поп-арт. Я предлагаю вам вкусить терпкий плод минимализма.
— Ты бы мог начать с этого, — усмехнулась Саша.
— Нас будут интересовать новые соотношения холста-тишины и красок-звуков, — продолжал я, пропустив Сашину реплику мимо ушей, — вспомните живопись Ротко.
— Какую живопись? — переспросила Саша.
— Не важно. Короче, просто представьте, что есть картины, которые почти полностью закрашены одним цветом, и лишь по краям есть один-два других тона. А в каком-то месте и вовсе нет краски и виден холст.
— Ага, шедевр.
— Так вот, что мне нравится в такой живописи — мало того, что она просто дополняет наш мир, не навязывая голоса художника, она ещё и показывает нам те соотношения элементов, которые обычно отбрасываются более традиционными живописцами. Например, на передний план выступают не объекты и образы, а сами мазки. Материал приближается к зрителю очень близко. Представьте себе, если бы музыканты помимо того, чтобы записывать на студии звуки композиции, ещё подзвучивали бы микрофонами щелчки кнопок на педалях или скрипучие стулья, на которых они сидят — и всё это звучало бы наравне с музыкой.
— Давай так и сделаем! — воодушевился Ваня.
— Подожди пока, я не об этом. В минималистической живописи хорошо видны пограничные состояния — между мазком одного цвета и тем тоном, поверх которого нанесён этот мазок. Мы буквально видим, как поверх, скажем, бежевого проведена светло-зелёная полоска, и она не обрывается, а сходит на нет несколькими тонкими линиями от отдельных щетинок на кисти. Музыкальный эквивалент — тихо и мерно играет ритм-секция, ничего не происходит. Саша ударяет в тарелку, и мы долго слушаем, как затихает звон. Это единственное событие, произошедшее в музыке за целую минуту, и мы невольно обращаем внимание на нюансы того, как, возникнув, медленно тает и сходит на нет звук тарелки. Как он возвращается обратно в небытие, и мы вновь оказываемся в той же звуковой ситуации, что была до того, как Саша ударила в тарелку.
— Да, интересно, — задумчиво сказал Ваня.
— Но ситуация всё равно не будет той же самой до конца — во-первых, кроме ритм-секции будут слышны и посторонние звуки — эти непрошенные гости, они всегда в нашем храме, я говорил. Но мы отказываемся от идеи храма и переходим к концепции «Дома для друзей» — помните, Чебурашка хотел построить такой дом. Он был дальновидным композитором. Не даром он изображается с огромными ушами. Пока целую минуту мы играли одно и то же, не считая одного удара в тарелку, зрители уже успели пошептаться, покашлять и даже хлопнуть дверью. У кого-то завибрировал телефон — было полно звуков, и если бы мы настроились на то, что раз уж их не избежать, то лучше слушать их и принимать, то музыка получилась бы прекрасной. Мы должны примирить звуки музыки с шумами.
— Так же и жизнь — со всеми её событиями, — добавил Ваня.
— Именно! Ты сказал то, что я хочу от вас услышать! Музыка — лишь часть жизни, и в то же время она является миниатюрной моделью жизни.
К слову, с годами, играя в музыкальных группах, я стал улавливать, что отношения музыкантов в чём-то очень напоминают отношения полов. Только в основе союза музыкантов, как правило, лежит не пара, а трое, четверо или больше людей. Промискуитет давно является нормой, и те, кто не прочь поиграть вместе музыку, давно привыкли к лёгкой ревности, когда партнёры из их любимой группы играют параллельно в других коллективах (то есть как бы живут сразу на несколько семей). Забавно и то, что некоторые играют музыку по любви, а другие — исключительно из-за денег. Широкое распространение имеет музыкальная проституция. Одни музыканты знакомятся в клубах, другие — по объявлению, третьи — на улицах. Смущённо просят друг у друга контакты и предлагают прийти на «точку» попробовать поиграть вместе. Это трогательные моменты. Бывают музыкальные влюблённости. Иногда мы с Ваней приходили на концерт какой-нибудь молодой группы и, увидев на сцене отвязного гитариста, один из нас говорил: «я бы с ним поиграл». Совершенно с такой же интонацией, с которой легкомысленные ребята говорят о девушке: «я бы ей вдул!». У музыкантов больше деловых разговоров, чем драм. Как я и сказал, их отношения более свободные, чем у парочек. Но группы точно так же распадаются, и брошенные музыканты впадают в депрессию. Они не находят понимания. Не находят своей любви в музыке. Отчаиваются и решают жить в одиночестве — то есть перестают играть.
— Давайте начнём. Пока никаких конкретных нот или планов. Просто вооружимся парой звуков и будем двигаться неторопливым шагом. Наши лозунги будут звучать так: минимум — это максимум. Любая пульсация есть музыка. Любые звуки, лишённые пульсации — тоже музыка, но сложная. Думаю, этого достаточно, чтобы играть.
— Ну да, почему не попробовать? — после некоторой паузы произнёс Иван, — А ты не возражаешь тогда, если мы с Сашей старые темы будем использовать в другой группе? Ты же их не хочешь больше играть, я правильно понял?
Я остолбенел. Просто Саша и Ваня ещё недавно не играли в других группах. Так что для меня это было сюрпризом. И вот вы видите борьбу за то, у кого из родителей будет жить дитя после развода.
— Вы ещё где-то играете?
— Ну да, — Ваня смущённо посмотрел на Сашу, — нас недавно позвал Костя, ну Кей, в свой новый проект.
Я постарался придать лицу невозмутимое выражение (дохлый номер).
— Да, забирайте, — голос выдал волнение.
В андеграундной музыке не нужны адвокаты и бракоразводный процесс. Всё происходит стремительно, и решения принимаются в одностороннем порядке. Фрилав, как есть. Кей создал группу, в которой играли те же музыканты, что и в моей. С единственной разницей — там не нашлось места для меня.
— В какой тональности начнём? — спросил Ваня.
— До-минор.
Так мы и учимся. Приходим на урок музыки, а нам дают урок любви. Или не менее важный урок одиночества. Тут есть чему учиться, ведь одиночество — один из наших верных спутников. Забавно. Если осознать, что одиночество — твой верный спутник, не значит ли это перестать быть одиноким? Отчаяние подкатывает, когда нет никакого спутника. Одиночество же высвечивает дорогу впереди и даёт ответы, если ты чего-то недопонял в сюжете своей жизни. Это и называется составить себе хорошую компанию. Говорят, отчаяние любит компанию. Да, с другим человеком интересно. Ты его не понимаешь, но кажется, что вы говорите об одном. Это сближает на время. У меня всегда подбирались своеобразные друзья — я бы сказал, что моя компания любит отчаяние. В том числе когда в этой компании нет никого, кроме меня.
После всех воодушевлённых и пламенных речей в начале репетиции мы начали играть. Всё моё существо наполнилось обидой и саможалостью. Я даже не замечал, что мы играем примерно то же, что и обычно. Особенно я сам. Однако же в какой-то момент внимание переключилось на музыку — да, слышно, что Саша и особенно Ваня играют пусть и так же, как всегда, но всё же чуть-чуть поменьше. Не радикально, совсем слегка — буквально убрали некоторые лишние ноты. Я тоже решил оставить только две и заметил, что музыка пришла в равновесие. Сердце медленно просветлело. Я увидел, что Саша улыбается. Ваня сосредоточенно играл. По его лицу никогда не скажешь, что он думает, но сейчас было видно, что он увлечён, даже рот его приоткрылся. Революции не произошло, но то, что было всегда, теперь зазвучало гораздо лучше. Закончив играть, мы начали сматывать шнуры и зачехлять инструменты. Настроение у всех было приподнятым. Казалось, что в жизни наметились перемены к лучшему. Нет ничего невозможного. Мы вышли на улицу, и Ваня начал обсуждать с Сашей, когда ей было бы удобно в следующий раз порепетировать с Костей. Я словно очутился в ледяной воде, рассеянно помахал ребятам и ускорил шаг. Они кивнули. Ваня сказал мне в спину, что напишет, когда мы сможем поиграть в следующий раз. Хорошо. Давай. Пока.
Я снова испытал знакомое чувство, что я никто. Самое забавное в таком ощущении то, что тебе кажется, будто ты единственный человек на Земле, у которого что-то идёт не так. Ещё вчера я знал себе цену и верил в то, что сам выбираю свою дорогу, но теперь я скорее чувствовал, будто я ехал куда-то автостопом, и меня высадили холодной ночью на незнакомой трассе вдали от цивилизации. Ты всё ещё помнишь, куда ехал, помнишь радость от проносящихся за окном посёлков и деревьев, от ветерка, но уже не уверен, что тебя снова кто-то подберёт. Кажется, уже никуда не доберёшься, и начинаешь сомневаться — а в том ли направлении ты ехал? Более того, ты больше не знаешь, в какую сторону надо повернуть, чтобы попасть домой. Это минутная слабость. А если точнее, такая слабость может длиться и шестьдесят минут, и дольше. Полная растерянность.
Москва не была моим родным городом — я приехал в столицу из Сибири. Вернуться обратно уже нельзя, но и в Москве моё существование не приобретало никаких очертаний. Если жизнь в родном городе походила на монументальную картину, то в Москве я вечно имею дело с наброском. В первый мой день в столице я ощутил что-то вроде невесомости: не было никакой опоры — плана действий, опыта или жилья. Знакомых — минимум. Казалось, я в некой транзитной зоне, из которой мне суждено перейти в новую жизнь. С того дня прошло два года, а ощущение невесомости никуда не исчезло. Парашют за спиной всё тяжелее, но он не раскрывается. Земля всё ближе, но я не могу оценить, сколько мне ещё лететь вниз. Так и живу в транзитной зоне, как Эдвард Сноуден, бежавший в лучшее завтра через Шереметьево. Я был полон идей о том, как должна играться музыка, как должны писаться статьи и книги, как обходиться с женщиной, но всё это оставалось только частью моей речи. Я постоянно встречаю тех, у кого нет таких идей, но практика неизменно вознаграждает их признанием и уважением — причём иногда это уважение простирается далеко за рамки их круга. Меня никто не избегал — все любимцы публики бывали не прочь обсудить со мною тайны мастерства и посетовать на то, что в России так мало оригинальных авторов и артистов, но расходились после этих бесед мы в разные стороны: они к своим концертам, презентациям и семьям, а я обратно — на перекрёсток судьбы. Умом я понимал, что стабильность и устроенность этих людей иллюзорна. Так же, как и моя неустроенность.
Каждый человек выстраивает свой рядовой день с некоторым усилием. В случае если не хватает строительного материала или выносливости, на помощь приходит время. Но когда время выполняет работу за тебя, ты лишаешься оплаты. Время обладает удивительными свойствами! Оно гарантирует, что любая радостная или неприятная ситуация закончится. Так что можно особо не переживать. Горе и радость похожи на времена года — разве что цикл у них не такой длинный. Да, бывают погодные аномалии, но в целом не приходится ждать того, что, однажды начавшись, депрессия никогда не закончится. И это не почва для оптимизма. Это урок времени — не привыкай к тому, что тебе хорошо. Сейчас, когда товарищи по музыке дали мне понять, что я не совсем уместен со своими идеями, и не вселяю в них уверенности в успех, я шёл с хмурым лицом по узкой улочке, на которую свернул спонтанно, не глядя по сторонам. Мне казалось, что я совершенно ни для чего не нужен, но я помнил урок времени: перед лицом безысходности я надел понурую маску, но под ней пряталась улыбка — я знал, что уже сегодня мне точно предстоит улыбнуться — ведь я улыбаюсь каждый день. А через неделю в жизни будет что-то, что заставит меня чувствовать себя счастливым и сильным. Потому что каждую неделю время приносит что-нибудь такое. Но это время ещё не настало и до улыбки было далеко.
Периферийным зрением я заметил приближение человека, который, видимо, живёт на улице. Он начал что-то говорить — я не слушал, но понял, что речь идёт о сумме, не превышающей двадцати рублей. Я прошёл мимо, спокойно подумав, что в моём печальном положении я сам нуждаюсь в заботе. Тут же я понял, что это нелепый аргумент, и гораздо правильнее оправдать себя тем, что бомжи обычно просто пропивают эти деньги. Май достаточно тёплый и, кажется, нет необходимости напиваться. Ладно, не моего ума дело.
Зазвонил телефон.
— Привет, Лёша, я тебя не отвлекаю? — тихий невыразительный голос Саркисян. Давно я не слышал этого голоса!
— Привет! Нет, говори.
— Тут Федя со своим другом задумали какую-то акцию грандиозную. Они ищут тех, кто готов с ними отправиться на неопределённое время к морю и там ещё сколько-то побыть. Ну и поучаствовать в акции.
— Какой Федя? Цивьян?
— Да, Цивьян. И друг его... Ну этот, странный.
— Капитан Украина, что ли?
— Да. Ты его знаешь?
— Да, виделись пару раз, забавный чувак, — подтвердил я, припоминая не столько Капитана, сколько рассказы о нём.
— Ну вот, мы с Женей хотим принять участие, пожить на природе. Тем более поучаствовать в акции с Цивьяном — должно быть очень интересно. Мы точно поедем, и вот, думаю, если бы ты тоже поехал, было бы хорошо.
— Хм, ну ты же понимаешь, что акция и вылазка на природу — это не совсем одно и то же?
— Федя сказал, что главное, чтобы были люди. Творческие люди. И вот тебя тоже решили позвать. Ты же вроде хотел с работы уходить?
— Ну вообще интересно, — я задумался и улыбнулся.
— Ладно. Я тогда скажу Феде, что ты не против, и мы все вместе встретимся и обсудим детали. Можешь ещё кого-нибудь позвать. Из группы своей или ещё кого-нибудь. Только хорошего!
— Ладно, спасибо.
— Я напишу. Ладно, Лёша, пока! Мне надо ещё маме позвонить.
— Пока! Пиши.
Вернувшись домой, я удержался от соблазна написать Феде в фейсбуке. В профиле не было никаких данных о том, что он собирается куда-то уезжать. Капитан Украина тоже никак не обозначил в соцстях свои планы на лето. Я стал ждать вестей от Саркисян. Мозг очень быстро настроился на поездку. Музыка не то что бы отошла на второй план — она была забыта.
Спустя несколько дней действительно состоялась встреча. Собрание прошло в однокомнатной квартире на улице Подбельского. В ней жил дядя Женя. Когда-то он активно занимался скульптурой, и квартира заменяла ему мастерскую. Здесь всюду стояли антропоморфные фигуры различных размеров, только на людей они походили слабо. Нас было пятеро: я, Федя Цивьян, Капитан Украина, Саркиясн и дядя Женя (так его называли в тусовке). Мы сидели вокруг небольшого столика и пили чай с угловатым пирогом, приготовленным Саркисян. Ни Федя, ни Украина даже не пытались толком рассказать нам о своей задумке. Разговор то и дело переходил на отвлечённые темы, которые, видимо, интересовали художников намного больше — хорошо ли продаются у Жени работы, сколько он платит за квартиру, как мои успехи с группой, сможем ли мы сыграть на открытии выставки у Фединых друзей в Риме через полгода и так далее. О предстоящей акции было сказано лишь то, что детали пока не продуманы, но в целом Федя видит некий шаг вперёд или даже прорыв в отечественном акционизме, и всё произойдёт там, на заливе. Также он сказал, что пятерых человек вполне достаточно. Возможно, ещё примет участие один знаменитый российский художник, но пока нет уверенности, что он согласится.
— А кто у нас знаменитый? — спросил дядя Женя, — Pussi Bite или Правленский?
Федя подавился чаем.
— Вообще да, я говорил о Мите Правленском, — сказал он откашлявшись.
— Что? Мы поедем с Правленским? — Саркисян широко раскрыла глаза.
— Если уж и делать акцию, то в его компании это было бы особенно интересно, — начал было Федя.
— Да, но... он же занимается исключительно политизированными акциями. Не знаю, какое отношение это имеет к искусству, — я раньше не видел Саркисян такой возбуждённой.
— Это всё слова, — сказал Федя, — искусство — это слово. Что такое политизированное искусство? Что такое искусство как таковое? Чем отличаются акции политических активистов от того, что делают политизированные художники? Всё это очень серьёзные вопросы, но я не сторонник серьёзности. Я сторонник действий и выражения. Будет ли наша акция искусством или актом любви...
— А в акциях Правленского есть место любви? — прервал дядя Женя.
— А нас потом не посадят? — добавила Саркисян.
— Мне бы не хотелось отрезать себе мочку или ещё что-нибудь, — вставил я.
Федя тяжело вздохнул.
— Правленский — совершенно нормальный человек, и у меня есть к нему доверие. Если он примет участие в нашей акции, уверяю, для нас всех это будет огромным трамплином в духовном и культурном плане.
— Кстати, о плане, — Капитан Украина полез в карман.
— Ой, нет, — дядя Женя поморщился, — терпеть не могу план, давайте я лучше угощу вас шишками. Сам выращивал. На даче.
— А давай! — довольно улыбнулся Капитан.
Дядя Женя принёс с кухни небольшое пластмассовое ведро, на котором был наклеено изображение Водяного из советского мультфильма «Летучий корабль». Женя налил в него воды, установил пластиковую бутылку, и мы раскурились. Какое-то время мы смотрели всякую ерунду на YouTube (клип Tiga «Bugatti», подборку роликов Unexpected Jihad и ещё какую-то дичь), затем Женя включил записи King Gong, и мы вернулись к столу.
Глядя на остатки пирога Саркисян, я подумал, что жизнь чем-то похожа на такой пирог. В процессе приготовления он вечно расползается, местами сырой, где-то уже пригорел, и не успел ты предупредить, что ещё не готово, как кто-то хватает кусок и пробует его. И высказывает суждение. И так всё время — до самой смерти пирог никак не станет готовым. У жизни вообще нет результатов. Только мы получаем некий результат, как он становится незначительным под давлением новых обстоятельств. Я сочинил песню, но не записал. Где тут результат? Я записал её, но не выпустил. Её никто не услышал. Я выложил её в сеть, её послушали 200 человек и 190 из них тут же забыли о ней. Прошло 2 месяца, и я сам забыл об этой песне. Происходит непрерывный процесс. Обновляются клетки, из которых состоит организм культуры. Вся вечная классика будет забыта. Что-то из забытого станет мемом или классикой завтра. Если не зацикливаться на культуре, то можно сказать, что вся деятельность человека подобна процессу питания. Голод утоляется, для этого совершаются определённые усилия или затраты. Но никто не утоляет голод надолго, и результат не освобождает нас от необходимости решать постоянно какие-то вопросы по мере их поступления.
— Федя, так как насчёт любви в творчестве Правленского? — дядя Женя не думал оставлять свой вопрос без внимания.
— А что ты имеешь в виду, когда говоришь «любовь»?
— Bugatti! — пропел Кэп. Его совершенно унесло.
— Любовь как некоторое побуждение жить так, чтобы укреплять позитивный баланс между людьми и явлениями, — сказал Женя, — то есть действовать, когда это необходимо для общего блага, даже когда не хочется действовать. Не ждать благодарности или отдыха. Всегда проявлять заботу о каждом человеке, не принося вреда окружающей среде. Это, конечно, в идеале. По факту же, любить — делать как можно меньше вреда и как можно больше полезного. Молчать, когда надо, уходить, когда так надо кому-то. Не жалеть себя. Оставаться, когда надо и так далее. Где любовь в акциях Правленского? Когда он прибивает мошонку к брусчатке у Кремля на день милиции. Что это? От лукавого? Или это из любви к нам? И к художникам, и к крестьянам.
— Это интересный вопрос, Женя, — Федя вскинул глаза к потолку, — давай тогда разберём твою любовь получше. В акте любви должны присутствовать два полюса — разрушение и созидание, и я объясню почему. Если ты желаешь добра ближнему, ты иногда должен лишать его иллюзий, выбивать почву у него из-под ног, бросать его в реку, чтобы он учился плавать. Иногда без лишения надежды, без обличения пороков, без открытия болезненной правды невозможно подлинно помочь человеку. Трижды благостный пророк или монах никогда не станет отрицать того, что в мире много глупости и зла. Что всё запутанно. Просто это лишь часть картины. Далее следует понимание того, как справляться с трудностями мира и не зацикливаться на них. Правленский ставит акцент на том, что он борется с апатией людей. Он указывает на зло, но и предлагает зрителям проснуться и действовать.
— Мне кажется, он ничего не предлагает, а просто выпендривается, — подала голос Саркисян. Капитан Украина залился смехом. Девушка смущённо посмотрела на него. Капитан всё смеялся и переглядывался то с Федей, то со мной. Федя улыбнулся.
— Нет, не выпендривается, — сказал Федя мягко, — он играет с очень опасными силами. Люди государства... они ведь извращенцы и садисты. Я такими их вижу. Не все, разумеется, но Митя Правленский если и столкнётся, то именно с такими. И он это понимает.
— Может, Митя выполняет заказ Кремля? Его же так и не посадили, — предположил я.
— Нет, не думаю, — покачал головой Федя.
— То есть любовь у Правленского — это стремление разбудить нас, аморфных жителей России? — Женя нахмурился, — Пойми, Правленский периодически призывает к революции или выступает против конкретных социально-политических явлений вроде карательной психиатрии. Это не просто призыв проснуться и быть внимательным, а конкретный призыв обратить внимание на то, что волнует лично его. Эгоизм и любовь всегда рядом, и между ними идёт очень изощрённая игра. Я вовсе не уверен, что Митя такой уж искушённый игрок на этом поле.
— А ты? — резко спросил Федя.
— А что я? — смутился Женя, — я вот — скульптор.
— Твоё дело маленькое? — иронично спросил Капитан Украина.
— А твоё дело какое? — парировал дядя Женя.
— Правда, хватит о Правленском. Вы бы ещё у Мамлеева любовь поискали, — сказала Саркисян.
— Интересная тема, кстати! — восторженно воскликнул Капитан.
— Вы такие серьёзные, ребята, — сказал я Феде и Жене, — Федя, ты же говорил, что ты не сторонник серьёзности, а так по тебе не скажешь. Но Женя ещё серьёзней.
— А вообще что значит «не сторонник серьёзности», — Женя повернулся к Фёдору. Тот немного подумал и ответил.
— Если ко всему относиться серьёзно и внимательно, то жизнь может не выдержать критики. К любой формулировке можно придраться, а мы живём среди формулировок — словесных, вещественных или ситуативных. Ты в любой момент можешь спросить у жизни: эй, Жизнь! Что это за фигня? И она не найдёт, что ответить.
— Но зато без жизни нет и тебя, — сказал Женя, — а ещё я вовсе не уверен, что быть внимательным и серьёзным — это значит критиковать. Скорее всего критиковать склонен тот, кто не замечает во вселенной баланса. Однако мир продолжает существовать всегда, а критик умирает.
Федя молча кивнул.
— Правленский будет критиковать дальше. Но не узнает, что там стоит за карательной психиатрией. Она не появилась произвольно. Она встала на единственную доступную ей и только ей лыжню на трассе исторического процесса. Так же, как и каждое событие и явление. И даже как любая мысль в моей башке!
— Бо-о-ошки, — нараспев протянул Украина и засмеялся.
— Кто-то будет ещё курить? — спросила Саркисян.
— Хозяюшка, — подумал я.
Мы покурили ещё. Разговоры становились всё более путанными. В итоге все решились ехать на залив и провернуть эту акцию, хотя никто так ничего и не понял. Договорились о датах и разошлись.
Домой я прибыл на такси. Всю дорогу в голове роились мысли о задачах искусства. Водитель включил радио, и я невольно задумался о роли музыки. Подумал, что её чудо и её магия должны быть опосредованы чем-то простым, чуть ли ни вульгарным, чтобы находить путь к людям. В конце концов, если бы музыка не была развлечением в первую очередь, кто бы стал её слушать?
Её бы играли в дзенских храмах и концентрационных лагерях.
Выйдя из такси, я не смог устоять перед соблазном ещё немного прогуляться и послушать плеер — в накуренном состоянии музыка всегда открывается немного иначе. Сначала я нашёл в плеере папку с записями произведений Джона Кейджа и, прежде чем успел нажать на «play», вдруг осознал, что намного правильнее изучать Кейджа, не прослушивая записи его произведений, а поставив все треки на плеере в произвольном порядке. Что я могу узнать о случайности, слушая, как Дэвид Тюдор однажды сыграл кейджовское произведение, подразумевающее некоторую спонтанность? Ничего. Всё уже записано раз и навсегда — будут только меняться обстоятельства воспроизведения этой записи. А когда я включаю всю музыку на плеере (а это примерно 14 гигабайт) в случайном порядке, я всегда как бы слушаю Джона Кейджа. Первые же звуки, которые я услышал, показались мне завораживающими, хотя и мрачными, я бы даже сказал, болезненными. Это была низкая пульсация на синтезаторе, к которой добавились хриплые глухие аккорды на электро-пианино и смутная перкуссия, скорее напоминающая какое-то не совсем музыкальное шарканье или скобление жестяной посуды (безусловно, немузыкальность была культивированной, и делала всю картину ещё более выразительной и музыкальной). Скобление затихло, но электро-пианино продолжало играть воспалённые неуютные созвучия. Вскоре на горизонте внимания проплыли тихие звуки струнных. Я оцепенел, понимая, что музыка знакомая, но я не помнил, что это. Ксенакис? Неожиданно очень громкий и низкий голос запел как бы поверх микса:
Я хожу вокруг гроба.
Я гляжу вокруг в оба.
Эта смерть — это проба.
Внутри всё сжалось, и в то же время я был поражён оттого, что необычная и новая для меня музыка оказалась композицией Леонида Фёдорова и Владимира Волкова. Я слышал этот трек и раньше, но теперь, думаю, я услышал его будто впервые. Музыка словно подпустила меня ближе, почти вплотную, или даже внутрь себя. Дала познакомиться с новыми нюансами, притом что в ней было не так много слоёв. «Настолько по-новому, что я даже не узнал знакомый трек!» — подумал я. «Ганджа сдувает с предметов пыль памяти! Память на самом деле похожа на пыль. Наш опыт покрывает всё пылью, под которой предметы уже невозможно увидеть такими, какие они есть. Память — это фильтр: подчёркивая одно, искажает или даже полностью устраняет другое, а в таком состоянии фильтр отключается. Всё, что уже было каталогизировано, я встречаю так же, как в первый раз. Это потрясающее чувство».
Так, прослушав ещё несколько треков, я всё же ощутил сильную усталость и вернулся к дому. В полусне я поднялся на свой этаж. Завалился в комнату. Не включая света, скинул одежду. Постель разбирать тоже не хотелось — я просто залез под одеяло и мгновенно уснул.
Во сне ко мне явился Брайан Молко. Он пришёл поделиться со мной секретами сценического мастерства.
— У лучших пожарных крепкий сон. Там хорошо, где нас нет, — сказал он, — так что не спеши туда, где нужна твоя помощь. Представь, мы (группа «Placebo») выходим на огромную сцену и играем в пустоту. Из-за софитов мы почти не видим зрителей, да и спустя годы карьеры мы уже давно ненавидим то, что делаем. То есть мы играем «для людей», но нас самих там нет. А теперь посмотри, что творится в зрительном зале! Там полнейший восторг!
Брайан лукаво подмигнул, улыбнулся, как он умеет, и исчез. Стало очень хорошо.
Рисунки Василия Бородина.