Кирилл Александров:
Классе, наверное, в пятом, на олимпиаде по литературе, нас попросили написать сочинение с абсолютно безумной подводкой. Звучала она примерно так: «В разгар знойного дня в парке на скамейке сидела старушка. Она неспешно ела мороженое, смотрела по сторонам и улыбалась. О чём она думала?». Я тогда, кажется, понаписал что-то про здоровье внуков, воспоминания, про то, как она узнаёт черты прежней себя во внешности и поведении проходящих мимо молодых девушек, про вкус мороженого, радость солнцу и ветру, спокойствие и созерцание. В общем, даже не стыдно вспоминать, потому как что может ответить на этот вопрос пятиклассник? А выпускник, аспирант, доктор наук?
Мы уже два месяца пытаемся говорить о старости со страниц «Стенограммы» — пишем об устаревании идей, руинизированности, ненужности, праве на трухлявость, о новых способах взаимодействия со старыми вещами и концепциями, об историзме, болезнях, социальном положении и роли стариков, о старости в кино и литературе, но меня не оставляет чувство, что всего этого недостаточно и, более того, всё это неточно, нечётко. Но и не может быть точно при этом. Возможно, как и в случае с так и, кажется, не раскрытом нами феноменом аутсайдерства, не хватает визуальности, чего-то настоящего, ощутимого.
Поэтому мы и попросили Лёшу Кручковского подготовить эту фотосерию. Ведь фотографии способны дополнить и «оживить» наши текстовые, пластилиновые представления и понятия, позволяют перестроить восприятие, работу памяти и воображения. И неспроста на этих фото показана и безмятежность светлых пейзажей, и мрак смерти, и ветхие предметы быта, и атрибуты современного урбанизма. Так же как неспроста мы видим здесь и молодых, и старых людей, ведь они неразрывно связаны, о чём пишет, например, Мария Степанова в «Памяти памяти»: «Счастьем было добраться наконец до маленького альбома, где была моя маленькая мама — насупленная в эвакуационном Ялуторовске, с куклой в подмосковном Нахабине, в матроске и с флажками в детском саду. Это был масштаб, мне доступный и соразмерный; в некотором смысле для него всё и затевалось — увидеть эту детскую маму, надутую, напуганную, бегущую со всех ног по какой-то забытой годы назад глиняной дорожке, значило оказаться на территории новой, опережающей близости, где я была старше и могла её приголубить и пожалеть».
Эти фото сделаны на разные камеры, в разное время, и мы сознательно не стали подгонять их под один формат — есть ощущение, что всё должно быть именно так: чередование чёрно-белого и цветного, архаично-плёночного и цифрового, небрежного и тщательно выстроенного, сказанного громко и прямо и зашифрованного в едва ощутимых эфирных помехах. Какие-то работы Лёша специально готовил для этой серии, что-то было извлечено из архивов (некоторые фото вы даже могли видеть в качестве иллюстраций к другим нашим материалам, но это, возможно, даже придаёт серии дополнительные оттенки).
Таким образом, эта серия продолжает наш затянувшийся и, наверное, безнадёжный разговор о смерти, о видимом и скрытом, о практиках, которые сложно назвать практиками — о том, что нас окружает и находится, казалось бы, на расстоянии вытянутой руки. Но рука эта тянется сквозь становящееся вдруг вязким время, истончаясь, теряя силы, и, кажется, так и не может, увы, ни за что ухватиться.
А закончить это вступление хотелось бы коротким рассказом «Эпилог» Виктора Сосноры:
В 12 лет я выпил рюмки веселья, до дна. Алк. отравление, рвота, ломота и т. д., икота. Отец сказал бабушке:
— Скажи ему.
Бабушка сказала:
— Видно, возраст сейчас другой у него. Пей с живыми, залейся, но не пей с мертвыми.
Я не понял.
— Как можно с мертвыми? — я не понимаю.
— Еще как можно, — сказала бабушка. — В основном-то с мертвыми ведь и пьют. Не пей, ты. Выпьешь рюмку — пройдет сто лет. Выпьешь вторую — пройдет еще сто. Выпьешь третью — и еще. Выйдешь на улицу, а уж триста лет — нет. Никто не узнает, не то время.
Я думал — пугают; ребенка.
Прошло 37 лет, после тех двенадцати.
Мне 49. Я уже 5 лет не пью с живыми, не пью ни с кем, не пью ничего винного.
Отец мой в последние 5 лет пил, и только с мертвыми; и прошло ему 500 лет, он пал, осунулся, одни зубы, каковые имел — чистил солью! Но он забыл мир вокруг, его невзлюбили, и он ушел к своим. К тем, с кем он воевал в беспрерывных атаках, в белых рубахах. И бабушка моя Юлия Иоганновна ушла к своим, к тем, тевтонам. Но она не пила и ушла в трезвой памяти, рано утром, молодой.
Отец ушел в 51, бабушка в 61.
Я запомнил; советы.
Уходят други-круги.
Ушла моя жена М., в 40 лет. Она много пила с мертвыми, она уж и не узнавала этого света. Я и этих, и это запомнил. И я перестал пить, начисто.
Два года я ходил слепым и на век оглох.
Но не пью.
Не пью я вино, но тянет выпить с мертвыми. Вот допишу я книгу о мертвых и выпью с каждым по рюмке, и пройдет млн лет, и ничего уж не будет. А буду я сидеть у окна и пить рюмку за рюмкой, пока не уйду к своим, в этой книге мною перечисленным.