Вере П.
1
Все попытки говорить о боли представляются не более чем наброском, рядом моментальных снимков непрекращающегося её круговорота, из которых можно сделать альбом, небольшую книгу в DIY-формате, предназначенную для друзей и знакомых, то есть для всех и никого одновременно.
Отсутствие адресата связано с тем, что опыт боли всегда сугубо индивидуален, его сложно сделать понимаемым для другого. Мы верим в реальность своей боли и с трудом признаём возможность наличия её у другого. Элейн Скэрри называет подобный разрыв в восприятии боли «онтологическим расколом».
Чтобы и без того не усугублять этот раскол, мысль-высказывание по поводу боли следует обрабатывать хлороформом (избрать стратегию отстранения и смягчения), подобная уловка позволит без значительных последствий надрезать то, о чём планируется говорить.
Так появляется место умолчанию, которое придаёт процедуре письма трагичный характер.
2
Текст о боли может быть лишь метафорой, набором метафор, которые неумелыми стежками можно попытаться сшить в единое целое.
(и здесь, видимо, необходимо сделать отступление о том, как работает метафора)
Макс Блэк пишет, что в субституциональной перспективе метафора является всего лишь украшением языка, приёмом, к которому прибегает автор, чтобы заменить одно слово другим в силу их сходства или аналогии между ними. Задачей читателя же в таком случае остаётся обратная замена, дешифровка написанного.
Но вместе с тем метафоры лежат в основе наших представлений о мире, позволяют ухватить его, сделать при первом приближении чуточку более понятным. Нидерландский философ Ф. Р. Анкерсмит пошёл гораздо дальше, заметив, что «сущность метафоры заключается в проникновении в истину». Но будучи мощным лингвистическим инструментом, метафоры не только описывают мир, но и создают новую реальность, исходя из преследуемых нами целей. Так или иначе, метафора осуществляет действие, оставляющее свои отпечатки на всём, с чем она имеет дело. Мы говорим метафорами, они говорят через нас.
И боль полнится метафорами: боль как мука, боль как пытка, боль как сообщение, боль как патология. Все они позволяют нам на какое-то время утвердиться в мысли, что мы знаем о боли хоть что-то (тот факт, например, что само понятие «боль» уже давно стало метафорой).
3
Ты просишь меня дать определение понятию «боль». Это уже напоминает какое-то дурацкое экзаменационное задание по типу тех, что мы делали в старшей школе. Но от этого никуда не деться.
Например, основанная в 1973 году Международная ассоциация по изучению боли (IASP) определяет боль как «неприятный сенсорный и эмоциональный опыт, связанный с фактическим или потенциальным повреждением ткани, или описываемый с точки зрения такого повреждения».
Можем остановиться на этом? Ведь акцент на телесном характере боли логичен и свидетельствует о многом, а всё остальное — это уже разбредание по бесконечному полю контекстов.
Но возьмём всё же английское слово pain. Впервые оно встречается в английском языке в конце XIII века в форме peyn — искажённого старофранцузского peine, означавшего трудность, горе, страдание, наказание, адские муки. В свою очередь старофранцузское peine корнями уходит в латынь — слово poena означает наказание, штраф, возмездие, компенсацию, а оно связано с древними греками и их ποινή (poine), означавшим кару, плату за пролитую кровь. В древнегреческой мифологии мы можем встретить Пойну — персонифицированный дух возмездия, упоминаемый иной раз в качестве матери богинь мести Эриний.
Саму же боль греки называли словом ἄλγος (algos), отголоски которого слышатся в пластинке анальгетиков, которые я постоянно таскаю в своём рюкзаке.
Или немецкий язык. Меня всегда притягивало то, что существительные в нём пишутся с большой буквы, это придаёт словам большей уверенности и внушает условное спокойствие. Немецкое Schmerz изначально означало колющую, кусающую боль или рану (спасибо книжке Г.Х.), оно отсылает к латинскому mordeo — терзать, кусать, жечь; но вместе с тем, Schmerz — это ещё и печаль, и скорбь.
Европейскую культуру конца XVIII — первой четверти XIX века поразила мировая скорбь (Weltschmerz), глубокий пессимизм по отношению к жизни и разочарование в мире.
В качестве проявления культуры мировой скорби (довольно уже о литературе!) можно вспомнить моду богатых англичан на «садовых отшельников» (garden hermit): в садах поместий обустраивались ветхие хижины, в которых селили специально нанятых людей для работы отшельниками, они должны были ходить в лохмотьях и не следить за собой, напоминая внешним видом о бренности жизни.
Кажется, я так ничего толком и не сказал о боли, ускользнув от прямого ответа, наметив лишь то, что она имеет историю, принадлежа одновременно и телу, и культуре.
4
Порой я пытаюсь убедить себя в том, что вопрос о боли — исключительно структуралистский, но всякий раз терплю поражение, отвлекаясь на частности. В этом месте я должен сослаться на Палмера — цитата, как нам уже известно, это способ вырваться из ловушки контекста.
Человек испытывает боль сидя за фортепьяно
зная — тысячи умрут пока он играет
У него две мысли на этот счет
Если он перестанет — они освободятся от боли
Если он ни разу не сфальшивит — он освободится от боли
Во втором случае первая мысль исчезнет
вызвав боль
На этой стадии исполнения
он скажет себе
мои глаза стали ввалившимися как ваши
моя голова распухла
хотя и свободна от мысли
Подобные мысли убивают музыку
и это, по крайней мере, благо
5
Боль имеет отношение к каждому, её невозможно избежать. Юнгер по этому поводу справедливо замечает: «Обстоятельство, чрезвычайно усиливающее хватку боли, заключается в её безразличии к нашим иерархиям».
Также реальность боли заключается в том, что она приходит и уходит независимо от нашего желания, вырывая-выдёргивая из повседневности, напоминая тем самым, что я живой, пока больно.
В случае боли аналитика всегда запаздывает: ощущаем боль прежде, чем начинаем её описывать (точно так же мы сначала краснеем, а лишь потом осознаём это).
боль — это тот топос, где язык и жест расходятся
естественное желание: избавиться от боли
менее очевидное: придать ей символическое выражение
пограничный статус боли — она находится между адаптацией к ней и бунтом против неё
неспособность символизировать боль в знаковой форме проявляется в её переносе на тело другого (садизм)
6
Помню, что ты не любишь поэзию, но мне нужно сказать о важной для меня фигуре Збигнева Херберта.
Херберт, написавший цикл стихов о своём alter ego — Господине Когито, слегка подкорректировал известное выражение Декарта, вернее, оно приобрело у польского поэта немного другое значение: должен мыслить, чтобы существовать на самом деле. Тем не менее, Херберт понимал дискретный характер мысли, невозможность думать постоянно, поэтому в такой ситуации Господин Когито приобретает черты человека, обладающего изрядным запасом самоиронии, что позволяет избежать соблазна впасть в грех самодовольства.
Петербургский философ Гульнара Хайдарова предлагает говорить о страдании как о синониме боли, с тем уточнением, что в страдании происходит слияние мук как физического, так и душевного свойства.
В подобном преломлении стихотворение «Господин Когито размышляет о страдании» становится удобным текстом для разбора того, как можно работать с опытом боли.
все попытки отстранения
так называемой чаши горечи
через рефлексию
одержимую деятельность в пользу бездомных кошек
глубокий отдых
религию —
обманывают
следует смириться
склонить кротко голову
не заламывать рук
пользоваться страданием умеренно
как протезом
без ложного стыда
но и без спеси
не размахивать культёй
над головами других
не стучать белой тростью
в окна сытых
пить настой горьких трав
но не до дна
оставить предусмотрительно
пару глотков на потом
и принять их
но тотчас же
обособить в себе
и если возможно
сотворить из материи страдания
что-то или кого-то
играть
с ним
конечно
играть
Будучи внимательным читателем стоиков, Херберт помнит о том, что все существующие вещи делятся на те, что находятся в нашей власти, и те, которые нам не подчиняются.
К первым относятся мнение, стремление, желание и уклонение, вне пределов же нашей власти — наше тело, имущество, доброе имя и государственная карьера.
Боль/страдание как раз относится к явлениям, которые нам не подчиняются, более того, они провоцируют на различного рода реакции. Предложение стоиков заключается в том, чтобы изменить наше суждение о предмете, сделать так, чтобы оно не могло причинить нам беспокойство.
Именно на этом акцентирует наше внимание Херберт, призывая отказаться от заламывания рук: не абсолютизировать боль, но обратить её во что-то иное.
7
После того, как семинар по психоанализу закончился, и мы с преподавательницей Л. остались одни в аудитории, я подошёл к ней с вопросом — кажется, я тогда был в неё немного влюблён, иначе как объяснить идиотскость вопроса, равносильную попытке завязать интеллектуального свойства беседу, например, с утверждения «знаете, я слышал, что Хайдеггер был нацистом» — знаете, я тут подумал о Беньямине и Асе Лацис.
Способствовала ли неудача в отношениях Беньмина с Лацис тому, что он ещё больше увлёкся работой, силясь унять свою боль и тоску?
(намёк на сублимацию)
Да, возможно, но нельзя вульгаризировать.
Задавая вопрос, я думал, разумеется, о тебе (ты тогда отвергла моё предложение, растерявшись, правда, от моей серьёзности; А. говорил, что сначала нужно было купить кольцо).
Я пишу эти строки и удивляюсь той лёгкости, с которой совершается предательство, превращение моего опыта в опыт какой-никакой литературы.
С другой стороны, кем тогда можно назвать молодого Лукача, который «превратил собственную любовную трагедию в антропологический кейс», сделав из Ирмы Зайдлер разменную монету для автомата по выдаче теорий: боль от любви к Зайдлер стала основой для противопоставления формы и жизни, в котором творческая тоска оплачивается отказом от будничности счастья.
8
Василий Васильевич в «Опавших листьях» (1913) пишет, что, в сущности, ни в чём не изменился с тех лет, когда был подростком: «то же равнодушие к "хорошо" и "дурно". Те же поступки по мотиву "любопытно" и "хочется". Та же, пожалуй, холодность или скорей безучастие к окружающему. Та же постоянная грусть, откуда-то текущая печаль, которая только ищет "зацепки" или "повода", чтобы перейти в страшную внутреннюю боль, до слёз… Та же нежность, только ищущая "зацепки"».
Что так прельщает в Розанове, так это чудовищность и подлость его натуры, нежелание притворяться и готовность холить и пестовать свою грусть и страдания. Кажется, что всю свою жизнь он только этому и подчинил. Правда, были ещё евреи и половой вопрос.
9
Обсуждали с В. наброски моего текста о боли. Пишет, что в нём его немного смущает «чрезмерная драматизация, какое-то несоответствие контекста и "высокой" теории».
Хочется отшутиться бодлеровской «правдивостью патетического жеста в величественные моменты жизни», тем самым придав моим попыткам говорить о боли ещё большую комичность.
Но гораздо сильнее меня беспокоит тот факт, что в нашу циничную эпоху имеет место соблазн принять этос (пусть и взятый в его фрагментированной целостности) за пафос (душевные переживания), чтобы потом его высмеять.
В такой ситуации ничего не остаётся, кроме того как уподобиться стоикам и чередовать автовивисекцию с попытками отстранения в виде обращения к теории.
10
Забавный в своей милой наивности норвежский философ Арне Юхан Ветлесен в «Философии боли» пишет: «Мы открываемся для боли, когда надеемся и знаем, что можем разочароваться, когда осмеливаемся любить и знаем, что нас могут отвергнуть, когда мы чувствуем и знаем, что нас могут ранить».
Боль как сообщение и коммуникация.
11
Предельным опытом боли является пытка, манифестирующая боль во всей её полноте, а вместе с тем и оставляя ещё больше вопросов.
Австрийский еврей Ханс Майер, эмигрировавший после аншлюса во Францию, а после её падения — в Бельгию, примыкает там к движению Сопротивления. В июле 1943 года он будет арестован гестапо за распространение антинацистских листовок и отправится в концлагерь, успеет сменить их несколько вплоть до своего освобождения в апреле 1945 года. Поселится в Брюсселе, поменяет имя, откажется от родного немецкого языка и постарается полностью вытравить всё, что связано с прошлым. Однако это невозможно. И тогда Жан Амери начинает писать — спустя 20 лет выходит сборник его эссе «По ту сторону преступления и наказания» (1966).
Одно из них посвящено пытке. Когда Майера-Амери схватили, его отвезли на допрос в бельгийский лагерь СС, расположенный в форте Бреендонк. Со скованными за спиной руками Майер был оторван от земли при помощи верёвки, перекинутой через балку. В скором времени он уже висел в воздухе с вывихнутыми плечевыми суставами, а потом последовали удары плетью.
Постфактум рассуждая о феномене боли, возможности её описания и говорения о ней, Амери приходит к выводу, что в попытках описания боли нет никакого смысла, так как все попытки сравнить её с чем-либо заканчиваются ещё большим запутыванием. «Боль была такая, какая была. Больше ничего не скажешь. Ощущения не поддаются ни сравнению, ни описанию. Они обозначают предел коммуникативных возможностей языка», — пишет Амери. По его мнению, чтобы сообщить о своей боли другим, нужно причинить её этим другим, уподобившись тем самым палачу.
Что в таком случае остаётся? Если о боли нельзя сказать, какая она, поскольку она ускользает от схватывания в языковой коммуникации, то можно, по крайней мере, попробовать приблизительно выразить, что она собой представляет. Пытка как нарушение другим границ моего я становится для Амери тем из мгновений жизни, «какие в смягченной форме знакомы ожидающему помощи пациенту, и популярное выражение, что с нами все в порядке, пока мы не чувствуем своего тела, действительно озвучивает неоспоримую истину». Под пыткой человек познаёт своё тело, целиком становится плотью, осознающей истину: боль — это «наивысшая мыслимая степень нашей телесности».
12
Каждый день по пути на свой факультет я прохожу через квартал, полный медицинских учреждений: отраслевых клиник (общая терапия, кардиология, гастроэнтерология, онкологический диспансер, гинекология, психотерапия и др.), различных корпусов медицинского университета, всевозможных аптек. Одна из улиц так и называется — «Strada Clinicilor». Как это перевести? Улица клиник? Больничная улица?
Так или иначе остаётся вопрос о том, что медицина может знать о боли.
Ей она явлена лишь в качестве болезни. Врач ничего не знает о боли, его задача — прекратить/облегчить муки пациента. В этом модусе боль воспринимается как патология, а потому она должна быть отдана на откуп специалистам/профессионалам, которые найдут, как с ней разобраться.
Медицинский дискурс не допускает возможности существования боли как таковой (мимоходом отрицая тот созидательно/преобразующий потенциал, что в ней содержится), к нему добавляется и культурная ситуация современности, характеризующаяся насаждением психофизической гиперчувствительности.
Всё это оборачивается нетерпимостью к боли, настоящей войной против неё.
И здесь возникает необходимость отстаивать право на боль.
13
Или киники. Всё-таки истоки стоической жизненной практики берут своё начало в кинизме, более радикальном философском учении. Вернее, стоицизм откололся от кинизма, оттеснив последний на задние ряды.
Хороший пример представлений киников о боли — отрывок из сатирического произведения кинического автора Лукиана «Продажа жизней» (описание устроенной Зевсом распродажи философов различных школ). Диалог между потенциальным покупателем и киником Диогеном.
Диоген. Если же тебя будут бить и подвергать пыткам, ты в этом не увидишь ничего неприятного.
Покупатель. Что ты говоришь? Как же я не почувствую боли при ударах плети? Ведь я не черепаха и не рак.
Диоген. Ты будешь поступать согласно со знаменитым еврипидовским изречением, слегка изменив его.
Покупатель. С каким?
Диоген. Тело твоё будет испытывать боль, а душа будет безболезненна.
14
Стратегии (или тактики, которые выдают себя за стратегии) сублимации боли: анестезия, дендизм и письмо.
Дендизм — утверждения своей субъектности и свободы через добровольное причинение себе боли.
Так Бодлер в стихотворении с непроизносимым названием «Гэаутонтиморуменос» (греч. — сам себя истязающий) формулирует дендистскую программу конструирования себя через боль.
Я оплеуха — и щека,
Я рана — и удар булатом,
Рука, раздробленная катом,
И я же — катова рука!
Ещё есть Юнгер.
15
Три года назад написал небольшое эссе «Насилие в эпоху его технической воспроизводимости».
В то время меня занимал Дитмар Кампер. Собственно, он и сейчас занимает.
Камперу, умершему в 2001 году от рака, ставили в вину то, что он отрицает проект Просвещения, вступая на опасную тропу философствования.
Кампера беспокоило вытеснение боли, тот факт, что вся она по умолчанию маркируется как не-норма, отклонение. Всё это исключает возможность мыслить боль в её позитивности, в связи с этим немецкий философ ссылается на Гёльдерлина: «Мы просто знак, без значений / без боли мы и речь свою / на чужбине почти забыли мы».
16
общество маркирует, дисциплинирует и контролирует представления о боли
наличие огромной машины рекламы, обещающей избавление от боли в разных её проявлениях
17
Дорогая В.,
те, кто были до нас, имели привычку начинать свои письма с сокращения S.V.B.E.E.V.
Si vales, bene est, ego valeo.
Я здоров, надеюсь, и ты пребываешь в здравии.
Эта формула кажется вполне уместной в качестве приветствия, но ничто не мешает сместить её в конец текста.
Так она выглядит даже более весомой, ведь все мы имеем дурацкую привычку проговаривать самое важное, стоя на пороге, когда уже пора уходить.
Фотографии Виши Эхо.