де (маскулинизация)

де (маскулинизация)

Михаил Захаров

a

Текст Михаила Захарова о двух важнейших феминистских книгах, путанице идентичностей и сложности преподавания русской классики.

and sometimes i'll bend into the silicone veil
and enter this world again as a ghost[1]

сюзанна сандфёр, the silicone veil

 

В 1990 году вышли две великие феминистские книги: «Sexual Personae» Камиллы Палья и «Gender Trouble» Джудит Батлер. Невозможно себе представить более разные книги.

I

I don’t know how many times I’ve read it, but I know that first I identified with Kitty, and then it was Anna — oh, it was awful with Anna — and now, you know, the last time, I found myself sympathizing with Dolly. When she goes to the country, you know, with all those children, and she has to figure out how to do the washing, there’s the problem about the washtubs — I suppose that’s just how your sympathies change as you get older. Passion gets pushed behind the washtubs[2].

элис мунро, «страсть»

Я готовлю учеников к ЕГЭ по литературе уже три года. Обычно на пробном занятии я отговариваю их получать высшее образование и отговариваю учиться у меня. Если они не отказываются, мы приступаем. У меня нет педагогического образования, я не понимаю, как преподавать, и всегда полагаюсь на эмпатию: пытаюсь пробудить интерес к русской литературе, зачитывая вслух и подробно (построчно, если того требует и позволяет текст) анализируя; но в первую очередь необходимо показать, что автор такой же человек, как и все, что все мы люди.

Здесь возникает проблема: многие ученики не способы соотнести себя ни с героями русской классики, ни с авторами, их создавшими. Ученицы спрашивают у меня, где женщины. Одна из них спрашивает, почему в пособии по «Войне и миру» такие устаревшие представления о семье и сексуальности: по мнению автора пособия, девятиклассницы, критикующие Наташу за выбор, который та делает в финале, по достижении двадцати пяти лет становятся самыми страстными и преданными матерями. Мы смеёмся, но меня пугает, как государство апроприирует Толстого, искавшего анархический потенциал в православии (подобно тому, как Пазолини потом увидит в Христе революционера), что Толстого, выступавшего против любых форм институализации, эксплуатации, угнетения, теперь используют в качестве оружия для закрепощения сознания.

В начале прошлого учебного года я взял в библиотеке книгу, за которой давно охотился: «Sexual Personae» Камиллы Палья. Женщина экстатической природы, Палья пишет огромный том зубодробительного текста, где её целью является «поженить Фрейда и Фрезера». И это не фигура речи — это буквальная хулиганская выходка, слэш-фанфик про двух выдающихся ученых мужей. Палья совершает по-своему героический поступок — переписывает историю мировой литературы. Основной период творчества Палья хронологически вписывается в третью волну феминизма, но понимание феминизма у неё радикально отличается, настолько радикально, что она стоит в стороне от основного движения.

Палья исследует всё (не только литературу) через ницшеанскую оппозицию аполлонического и дионисийского. Она не стремится, в отличие от магистральной линии феминизма, добиться некоего онтологического равенства — напротив, она отстаивает идею фундаментального различия между мужчиной и женщиной, диалектику, без которой искусство не двигалось бы с мертвой точки. Дионисийское — женское, низкое, безбрежное, ночное, природное, словом, не пикничок; аполлоническое — мужское, прямое, небесное, эрегированное, сверкающее, ревизия хтонического. Любая красота — интеллектуальный конструкт, а значит — аполлонический.

В системе координат, в которой работает Толстой, это означает, что Наташа — vita incarnate, неостанавливаемая сила жизни:

«Наташа танцевала превосходно. Ножки её в бальных атласных башмачках быстро, легко и независимо от неё делали своё дело, а лицо её сияло восторгом счастия. Её оголенные шея и руки были худы и некрасивы. В сравнении с плечами Элен, её плечи были худы, грудь неопределенна, руки тонки; но на Элен был уже как будто лак от всех тысяч взглядов, скользивших по её телу, а Наташа казалась девочкой, которую в первый раз оголили, и которой бы очень стыдно это было, ежели бы её не уверили, что это так необходимо надо».

Толстого, выступавшего против любых форм институализации, эксплуатации, угнетения, теперь используют в качестве оружия для закрепощения сознания

В этом отрывке отчётливо прослеживается контраст между истинной, дионисийской красотой и красотой сконструированной, аполлонической. Тело Элен сверкает, но не оно интересует Толстого, не оно интересует его персонажей, а постоянно находящееся в становлении тело Наташи Ростовой — она предстаёт перед нами не цельной, а разрозненной, стремительной, почти импрессионистским образом: её ноги, лицо, шея, руки. На сексуальную орбиту Наташи попадают оба главных героя. Она меркуриальный андрогин, остра на язык; она, как сирена, вторгается в личное пространство Андрея во время ночи в Отрадном; она покоряет Пьера. В финале романа она находит единственный способ продолжать жизнь — произведя её на свет. Превращение в «красивую, сильную и плодовитую самку» — естественное решение в неостановимом мире Толстого, где жизнь никогда не бывает прежней, а бесконечно умирает и возрождается под высоким и справедливым небом.

17.09.16

В 2014 знакомая сбросила мне страницу своего друга и сказала: «посмотри». Это был обычный тамблер бой, ничего интересного; парень лайкал мои фотографии, но я не придавал этому особо значения. Я написал ему лишь раз: название его аккаунта в инстаграме было аллюзией на Набокова, и я поинтересовался, так ли это; это было так. В сентябре 2016, когда мне было не с кем пойти на триквел «Дневника Бриджет Джонс», я написал ему: «Лужин, ты в Москве?»

Достаточно ёмко охарактеризовал себя он сам:

«Я мемасник не люблю думать ношу нью бэлансы очень инфантильно себя веду может быть неплохо выгляжу и иногда позволяю себе драмы ВЕТЕР-БЬОРК-ПУСТЫРЬ-ИСЛАНДИЯ-СИГАРЕТЫ-ДИКАЯ-ЖЕНЩИНА-ВНУТРИ и самое главное при всех этих чудесах я гей!!!!!!!!!».

Архетипу «красивого мальчика», изобретённому Камиллой Палья, соответствуют нарциссическая отстраненность (narcissistic remoteness) и латентный аутизм (latent autism). У восемнадцатилетнего Р. были оба признака (комедийный эпизод: я, чтобы понять, как выстроить коммуникационную стратегию, спрашиваю: «У тебя нет лёгкого расстройства аутистического спектра?». И не получаю ответа; он отказывается со мной разговаривать на несколько часов). Я почувствовал к нему немедленное физическое влечение — он был сколком со всех моих предыдущих любовей. Я уже привык, что могу нравиться только трусам, садистам, перверзным нарциссистам, но никогда людям, любящим делиться с собой, «нормальным» людям, и решил, что, раз такова моя участь, Р. будет идеальным вариантом, что он поможет мне закрыть все гештальты. У него, как у гидры, было три профиля Вконтакте; мы активно переписывались, но при встрече говорили мало, хотя я и пытался спровоцировать разговор; дихотомия души и тела была такой, будто мой член и голова находились на разных планетах.

Мы посещали культурные мероприятия вроде англоязычной ридинг-группы по Набокову, где сидели позади всех и тихо умирали со смеху, потому что никто не имел ни малейшего представления о Набокове, а один особенно активный читатель, с ужасным лет-ми-спик-фром-май-харт-ин-инглиш акцентом, повторял фразу «Набоков воз э пёрверт, вознт хи?»[3]; ходили на балет, на выставки, я давал ему читать книги. Он хотел работать на государство и играть в гетеро, что было мне в новинку и заставило задуматься о том, как женщины и геи должны казаться, при этом всегда находясь в ситуации выбора без выбора: если женщины ориентируются на мужчин, то воспроизводят маскулинную модель поведения, если пытаются выглядеть женственнее, то помещают себя в поле мужской объективации; если геи пытаются себя маскулинизировать, то становятся пародиями на «настоящих мужчин», если не пытаются — рискуют потерять привлекательность. Палья указывает на то, что геи находятся в ещё более сложной ситуации:

«For all the feminist jabber about women being victimized by fashion, it is men who most suffer from conventions of dress. Every day, a woman can choose from an army of personae, femme to butch, and can cut or curl her hair or adorn herself with a staggering variety of artistic aids. But despite the Sixties experiments in peacock dress, no man can rise in the corporate world today, outside the entertainment industry, with long hair or makeup or purple velvet suits[4]».

Это высказывание, само собой, сильно устарело за тридцать лет, но оно по-прежнему актуально для современной России — у мужчины не так щедро с арсеналом сексуальных персон. Палья переворачивает тезис Симоны де Бовуар про второй пол: женщина, дионисийское существо, просто есть; мужчина должен становиться:

«A woman simply is, but a man must become. Masculinity is risky and elusive. It is achieved by a revolt from woman, and it is confirmed only by other men[5]».

Мужчине нужно кристаллизоваться, натягивать на себя мужскую кожу, доспехи; мужчина — это протест против природы. У мужчины не такой уж большой арсенал, чтобы противостоять хтонической праматери: интеллект, юмор, кэмп, культурный капитал.

А потом, когда омоновцы начинают окружать в кольцо памятник Пушкину и отклеивать с него стикеры и постеры, едва не плача, начинаю орать: «Пушкин наш»

16.10.16

В арендованном лофте (мой двадцатый день рождения) мы пьём вино в составе небольшой компании. Подруга уводит меня в сторону, жалуется на то, что вечеринка не клеится, предлагает её разнообразить и достает из сумочки краску. В следующие два часа меня под раковиной красят в платиновый блонд, который, с поправкой на пигментацию иссиня-чёрных, наполовину корейских волос, превращает меня в шатена. Напившись, мы впервые целуемся с Р.

Наутро, с похмелья, занимаясь подготовкой учебного плана, я думаю, что сказали бы сейчас про меня мои ученики. Я перечитываю «Евгения Онегина» и думаю о гениальной простоте его журавль-и-цапля-композиции и замечаю, как часто повторяю паттерны из русской литературы. Мне всегда были ближе женские персонажи (Одинцова, Ильинская, Анна, Настасья Филипповна), всегда восхищался я Татьяной, самой удивительной, с самой сильной идентичностью. Но проблема в том, что я, будучи гомосексуальным мужчиной с развитой эмпатией, очень хорошо понимаю неврозы всех героев русской литературы — по обе стороны, сказала бы Палья, половых баррикад.  Это как-то связано с мазохизмом и попыткой пустить корни в русской почве, осознать себя как русского. Так приятно следовать традиции, отдаваться ей сполна, отдаваться русскому роману; но страшно сознавать, что твоя жизнь не принадлежит тебе; страшно, когда персонажу, с которым себя ассоциируешь, уготована ужасающая судьба; страшно, что тобой дергают за ниточки — Пушкин, Толстой, Достоевский; страшно, и надо брать жизнь в свои руки, но (так работает эффект Вертера) она не даётся. Ни один великий русский роман (за исключением, пожалуй, «Мастера и Маргариты») не имеет хэппи-энда.

Через несколько дней после дня рождения я пришел сдать книги. В библиотеке я взял «Gender Trouble» Джудит Батлер.

II

How strange it is. We have these deep terrible lingering fears about ourselves and the people we love. Yet we walk around, talk to people, eat and drink. We manage to function. The feelings are deep and real. Shouldn't they paralyze us? How is it we can survive them, at least for a while? We drive a car, we teach a class. How is it no one sees how deeply afraid we were, last night, this morning? Is it something we all hide from each other, by mutual consent? Or do we share the same secret without knowing it? Wear the same disguise[6].

дон деллило, «белый шум»

Батлер выпустила книгу в 1990 году и наделала много шума не только в академической, но и в далёкой от университетских кампусов среде. (В этом они сходятся с Палья — в том, что феминизм больше общего имеет с антропологией, чем с философией, и оперировать необходимо, находясь непосредственно в контексте.) Батлер рассматривает гендер не как существительное, а скорее как деепричастие, означающее постоянный, непрекращающийся акт делания (doing). Батлер вводит концепцию перформативности гендера: «Перформативность — не единичный акт, но повторение и ритуал, достигающий эффекта через натурализацию в контексте тела». Куда более актуальной для Батлер оказывается не невозможная фантазия абсолютной трансценденции препятствий и институализированных запретов, а субверсивное и пародийное перенимание (redeployment) гетеросексуальных практик и их постоянное повторение вплоть до того момента, пока они не перестанут означать (resegnify). Батлер подвергает сомнению само понятие пола. Невозможно определить, что такое женщина — её нельзя определить ни через фертильность (она может быть бесплодна), ни через наличие у неё матки (она может быть транссексуалом). Что если она робот? Многочисленные «что если?» ставят под сомнение не только второй пол, но и первый, от которого второй принято конституировать.

Холодное, строгое и интеллектуально нагруженное письмо Батлер сильно контрастировало с безудержным, афористическим, парадоксальным письмом Палья, но я получал от Батлер не меньшее удовольствие. Сейчас я задумываюсь о том, почему мне так нравилось читать её: не потому ли, что она дала мне шанс почувствовать себя умным в иерархии патриархальных ценностей? Ведь язык её, выстраивающий систему авторитетов, патриархален. Почему я так редко по-настоящему прислушиваюсь к людям (а если и прислушиваюсь, то поступаю наоборот) и не слушал Р., в частности? (Окей, здесь не замешана моя патриархальность — я просто не хотел метать бисер и выслушивать его «кек лол хихик» ответы.)

13.09.16

Начало учебного года совпало со стартом феминистских ридинг-групп. Мы читали женскую литературу, уже вошедшую в западный университетский канон, прославленных писательниц, которые до сих пор не нашли популярности в России, и шутили по поводу того, что это самые элитарные ридинги Москвы — феминистские, с текстами всегда на английском. Мы читали эссеистику Джоан Дидион, страдающую по Нью-Йорку, как если бы он был бывшим любовником, постмодернистские сказки Анжелы Картер, субверсирующие и остраняющие традиционные фаллоцентричные фольклорные и авторские нарративы, short short prose Лидии Дэвис, в частности, рассказ The Letter, где героиня, получив письмо от бывшего мужа со стихами, проводит структуралистский анализ содержания, то есть пытается анализировать живого человека из плоти и крови, рационально объяснить его поступки.

Экер и Уорк словно соревнуются в том, кто из них больший квир, и регрессируют до банальных отношений власти и подчинения

Батлер, в отличие от Палья, не считает, что гендер (или сексуальную персону в терминологии Палья) можно вытащить из гардероба — это означало бы потребительское к нему отношение. Женская одежда и мужское поведение — это не квир, потому что по-прежнему есть привязка к полу. Квир утопичен именно за счёт ускользающей дефиниции. Все квир-иконы опровергают один из основных стереотипов, сформированых патриархальным обществом: что человек должен выглядеть согласно своему призванию. Кэти Экер, с чьим творчеством мы ознакомились в рамках ридинг-сессии, известная феминистка и контркультурная икона, была бисексуалкой, глубоко погружённой в квир-культуру, и пыталась изменить представление о том, как может выглядеть женщина — она использовала своё тело как политическое высказывание, много тренировалась и, подобно Юкио Мисиме, добилась потрясающих результатов. Её бодибилдерское, уже не «женское» тело отрицало любые патриархальные конвенции. Интересно, что близкий друг Экер, Нил Гейман, превратил её в Сумасшествие, персонажа своего комикса «Sandman» — поэтический язык, пишет Юлия Кристева, граничит с психозом.

Самый знаменитый роман у Экер случился с австралийским исследователем медиа Маккензи Уорком — то, что началось как ничего не значащая интрижка во время книжного тура в Австралии, разрослось до огромной переписки, которая была впоследствии опубликована. Их переписка — доказательство того, что в квир-отношениях не может быть субъекта. Уорк постоянно очерчивает поле своей сексуальной власти (на момент переписки он моложе Экер на пятнадцать лет), перечисляя всех своих обоеполых любовников: он делает это ещё и для того, чтобы показать, что он не вписывается ни в австралийскую академическую среду, довольно прохладно относящуюся к квирам, ни в маргинальные гей- и бисексуальные сообщества, потому что отказывается от чёткой сексуальной идентификации. Экер и Уорк словно соревнуются в том, кто из них больший квир, и регрессируют до банальных отношений власти и подчинения.

Мы общались с Р. уже почти два месяца, но он разделил тело и общение; общение происходило преимущественно в сети, где он был остроумным и доступным, но не вживую, где было его гиперреальное, малоподатливое тело. Я пытался добиться от него слов, думал, мы найдём, о чем поговорить, но разница в два года, кажущаяся незначительной, прокладывала между нами интеллектуальную и чувственную пропасть. Ситуация достигла предела, когда во время молчаливой прогулки мы оказались напротив «Рабочего и колхозницы», этого сокрушительного гетеронормативного образа, и у меня случилась истерика, почти фантомная, потому что пару лет назад буквально на том же месте мне отказал другой мужчина. Я рыдал под глупым, мелодраматичным ранним снегом и говорил ему, что живу историями, рассказываю их и питаюсь ими, делюсь собой с другими и пожираю других, и что он должен сказать мне, «да» или «нет». Лично он ответить не смог. Он смог написать:

«Мне нравица как ты целуешся мне нравится как ты думаеш мне нравится как ты меня объективируеш (хочу больше) и ещё мне нравится твой ужасный холодный мир но это сомнительный комплимент как и все предыдущие».

5 — 6.11.16

Наша единственная ночь была странной. Мы провели вместе двенадцать часов с двух ночи до двух дня с перерывами на сон и еду — больше уже было нельзя, в четыре часа мне нужно было на концерт Стива Райха в филармонию. Сначала Р. была неприятна идея какого угодно секса, кроме сухого, но постепенно он раскрепощался. Он постоянно ругался, потому что не понимал, почему его член стоял все время; мой стоял время от времени — мне не хватало уверенности, потому что я не понимал, нравлюсь ему или нет. Впоследствии он скажет, что его не привлекает моё тело.

12.11.16

Мы пошли в киноклуб на «Экзотику» Атома Эгояна — синопсис показался мне до боли знакомым (мужчина в возрасте влюбляется в молодую стриптизершу, играющую для него роль школьницы), а также саундтрек из Леонарда Коэна. Тревожные звонки начались ещё в метро, где мы условились встретиться: «Это женская сумка?» — спросил Р., едва поморщившись. Я ответил: «Не только сумка, ещё свитер и брюки».

В киноклубе я занял места на диване позади, Р. демонстративно сел на стул рядом. «Может быть, сядешь на первый ряд или вообще выйдешь в другую комнату поиграть в "Манчкин"»? — спросил я, на что Р. абсолютно будничным тоном, безо всякой истерики ответил, что хочет прекратить это. Я сказал: «Хорошо, если ты так хочешь». Мы провели ещё два часа вместе за просмотром фильма. По окончании я тихо набросил пальто и вышел из комнаты. Я видел Р. ещё один раз: он вернул мне «Ангелов в Америке» Тони Кушнера. Он предлагал повременить, не встречаться месяц и посмотреть, что из этого выйдет, сможет ли он что-нибудь почувствовать. Я согласился, выдержал два дня, а когда понял, что это бесполезно и заставить человека себя хотеть невозможно, позвонил и разорвал соглашение. Взвинтив ставки (он следил за мной в сети около трёх лет), он на несколько следующих месяцев уничтожил мою самооценку; ему нравился мой медиальный образ, но не я; наше расставание придало нашей нелюбви хоть какой-то смысл.

9.12.16

Я устал от тех немногих мужчин, которым был интересен, новые надоедали в тиндере после второго сообщения, и, проведя пару часов в душном, пропахшем стариками ВГИКе, занимаясь целый день структурным анализом фильмов или просмотром военной кинохроники, потом проведя ещё пару часов, зарабатывая на жизнь преподаванием мёртвых белых гетеросексуальных мужчин (я никогда не позволю русской литературе убить себя), перекусив в «Шоколаднице», где меня демонстративно игнорировал официант (разрез глаз? женская одежда?), я отправился, умирая от тесноты в метро и выскальзывая изо всех социальных ролей, в Yotaspace на концерт «Моя Мишель». Было жарко и потно, несносно, но всё, что меня обычно бесило, меня не бесило, и я, расталкивая соседей локтями, выкрикивая «я такая пьяная и тупая», чувствовал, что солистка Таня Ткачук, эта мегаваттная рыжая бестия, знала про меня больше, чем кто-либо из моих друзей. Она сообщила мне в ту ночь, что «они не стоят моего ногтя», что такси не нужны, что Вертинский («Соня») еще способен быть в моде, а также всё про Тарантино и Аллена лучше, чем любой преподаватель ВГИКа. Думаю, она тоже из тех, кто смеется, когда в Валентинов день молодые люди с розами поскальзываются на льду.

III 

we must accept our pain,
change what we can,
and laugh at the rest[7]

 камилла палья

Наступал новый год, я поехал к сестре, мы пили чай и общались ни о чём; было хорошо и радостно, и было ощущение родства и контакта, которого давно в моей жизни не было. Я приметил у сестры шестнадцатикилограммовую гирю и спросил, можно ли её взять. Она ответила, что гиря принадлежит владельцу квартиры, но, если он согласится, то в качестве новогоднего подарка можно. Я попросил узнать. Она узнала.

Опускалась ночь, я шёл от сестры до метро по лёгкой поземке и делал небольшие остановки. Редкие прохожие улыбались, глядя на меня, или делали палец вверх, и мне не стыдно было улыбнуться им в ответ. Я зашёл на «Улицу 1905 года», спустился на эскалаторе, заполз в вагон и понял, что на меня обращены все взгляды. Я старался не смотреть ни на кого и не заржать в голос. Я смотрел на себя в отражении — выбеленные пергидролью волосы, винтажное пальто из тонкой бежевой шерсти, пуд чугуна в ногах — и понимал, что не хочу быть, как они — мальчики из тамблера, карьеристы из Москва-сити, претенциозные арт-студенты, бородачи из барбершопов, приторные или маскулинные. Перед глазами у меня мелькнуло несколько эпизодов (я случайно забегаю после сеанса в женский туалет кинотеатра и осознаю это, уже находясь в кабинке; в Uniqlo меня со спины принимают за девушку), и я вдруг понял, что люди могут меняться, что я могу меняться, двигаясь по этому половому хроматизму, по этим завораживающим, выкручивающим хроматизмам, переключающим тебя в другое состояние, переорганизовывая, взламывая женский и мужской код, потому что мне это дано природой, и воспринимать это нужно не как уродство, а как дар — дар быть не просто мужчиной или просто женщиной. Это был тот редкий момент, когда я перестал чувствовать себя красивой несчастной женщиной из оттепельных мелодрам или хмельным от грусти мужчиной из фильмов Кассаветеса, и почувствовал себя собой.

Взвинтив ставки (он следил за мной в сети около трёх лет), он на несколько следующих месяцев уничтожил мою самооценку; ему нравился мой медиальный образ, но не я

26.03.17

Я выхожу на Тверской, очень много людей. Накануне меня слегка продуло, возможно, если бы я не чувствовал недомогания, я бы никогда не поехал, я столько ОМОНАа не видел никогда. Сначала не знаю, куда себя приткнуть, но инстинктивно перехожу через дорогу, оказываюсь напротив «Известий», стою. Люди сами не вполне понимают, что делают, координации никакой, не вижу волонтёров Навального, и это потрясающе — акция объединяет самых разных людей вне зависимости от политической эгиды. Я встречаюсь с другом, его скручивают через полчаса, когда он пытается закрыть собой человека с инвалидностью, на которого набрасываются пятеро омоновцев с дубинками. На мне полусапожки на небольшом каблуке, и я чувствую себя женой декабриста. Я хожу по площади, не понимая, что происходит, сжимаю в кармане томик Мандельштама и запасной телефон на случай, если повяжут, а потом, когда омоновцы начинают окружать в кольцо памятник Пушкину и отклеивать с него стикеры и постеры, едва не плача, начинаю орать: «Пушкин наш».

[1]    и иногда я буду сжиматься в силиконовую вуаль и посещать этот мир как призрак

[2]    Не знаю, сколько раз я ее перечитывала, но поначалу отождествляла себя с Кити, потом с Анной — вот ужас-то, с Анной, а теперь, представь, стала замечать, что сопереживаю Долли. Помнишь, Долли переезжает со всем своим выводком в деревню и должна придумать, как организовать стирку, потому что корыт не хватает. По-моему, это показывает, как с возрастом меняются наши симпатии. Корыта загораживают страсть.

[3]   Набоков был извращенцем, разве не так?

[4]    Феминистки тарахтят про то, как мода делает женщин своими жертвами, но ведь больше всего от модных конвенций страдают мужчины. Каждый день женщина может выбрать одну из армии персон, от фем до буч, может сделать стрижку, завить волосы или украсить себя с помощью ошеломляющего набора аксессуаров. Но несмотря на шестидесятнические эксперименты с павлиньими одеяньями, ни один мужчина за пределами индустрии развлечений не может преуспеть в современном корпоративном мире, если он носит косметику, длинные волосы или пурпурный бархатный костюм.

[5]    Женщина просто есть, мужчина должен становиться. Мужественность опасна и неуловима. Её добиваются, восставая против женщины, она подтверждается только другими мужчинами.

[6]    Как это странно. Нам так глубоко, жутко, неизбывно страшно за себя и за тех, кого любим. И всё-таки мы ходим, разговариваем с людьми, едим и пьём. Как-то ухитряемся что-то делать. Страхи у нас сильные и неподдельные. Разве не должны они парализовать нас? Как же нам удается совладать с ними, пусть до поры до времени? Мы водим машину, что-то преподаём. Почему никто не видит, как нам было страшно — вчера вечером, сегодня утром? Неужели мы все скрываем друг от друга эти чувства по взаимному согласию? А может, мы, сами того не зная, храним одну общую тайну? Носим одну и ту же маску?

[7]    мы должны свыкнуться с болью, изменить то, что можем, надо всем остальным — посмеяться

Фотографии Сони Коршенбойм.