Ущерб
a

Эссе Михаила Захарова о подростковой травме и возможностях её преодоления.

I

Когда я возвращаюсь из Москвы в Смоленск на «Ласточке», на каждой остановке приятный женский голос сообщает название станции, прибавляя к каждому городу степень отличия, и по прибытии в Смоленск объявляет: «Город-герой». Вплоть до 9 мая этого года я не понимал, зачем это делается — я понимаю это теперь, в очередной раз став свидетелем патриотического психоза. Упоминание о воинской славе в мирное время и не по праздникам — попытка создания облика, стремление понравиться при полном отсутствии интереса со стороны. Михаил Ямпольский так пишет об этом феномене: «Россияне, атомизированные и маргинализированные отсутствием любых политических и гражданских сообществ, хватаются за георгиевскую ленту как знак принадлежности к сообществу, к некоему влиятельному большинству. Ленточка (шарф, костюм, полотенце) становится знаком плохо складывающейся, но вожделенной идентичности». Другим способом утверждения национальной идентичности является гипертрофированная маскулинность.

Я родился и вырос в Смоленске, где никогда ничего не меняется. «Смоленск» происходит от «смола»: когда-то здесь проходил путь «Из варяг в греки», и местные смолили лодки тех, кто плыл через город с товаром. Смоленск постоянен, как застывшая смола. Сам факт того, что город всегда был транзитным, обозначает его исключительную важность и скучность — ведь это город («город-ключ», его называют), через который должен пройти противник, чтобы достичь лакомого столичного куска. Смоленск не представляет туристического интереса, здесь не на что смотреть, кроме Успенского собора и крепостной стены — при этом последняя находятся в состоянии, близком к терминальному, и, как карцинома, расположилась полуразрушенными кусками в центре города. В крепостной стене есть своё очарование — очарование упадка, соблазн руины, про который писал Беньямин.

Показательно, что в Смоленске редко что происходит, но уж если и происходит, то по-крупному: последний раз Смоленск привлек внимание СМИ в 2010-м,  когда в городской черте рухнул самолет с польским президентом на борту. Смоленск в разное время оккупировали Речь Посполитая, Франция и Германия. В честь героической защиты города от каждой из оккупаций в центре Смоленска установили памятник, который мои друзья тут же окрестили фаллическим. Действительно, он продолговат по форме, но сходство не ограничивается только внешним. Сходство это ещё и контекстуальное — памятник представляет собой серый обелиск, окруженный фигурами трех воинов в характерных костюмах эпох русско-польской войны, Отечественной войны 1812 года и Великой Отечественной войны 1941-1945 годов. Своим расположением в центре города на Площади Победы памятник постулирует абсолютную мужскую силу в условиях повального кризиса маскулинности. Агрессивный фаллоцентризм памятника, его акцент на мужском теле (на фаллосе в самой форме памятника и на обнаженных частях персонажей), его абсолютное отрицание роли женщины в войне (хотя именами партизанок названо множество улиц на окраине города), его подчеркнутая несовременность — всё это говорит о глубоко укорененной необходимости постоянного утверждения мужского начала. Статуя в принципе предполагает мужественность — она аполлонически недвижима, в то время как в каждом движении есть риск проявить манерность, женственность, которую Зонтаг называла самой красивой в мужчине (равно как и мужественность в женщине).

Аутинг пригодился мне, чтобы осознать, как ценно одиночество и как ценна травма. Сейчас, оглядываясь назад, я по-своему благодарен С. — то, что со мной перестали общаться, освободило для меня много времени на саморазвитие

II

Я не был особенно популярным, но меня уважали в классе, потому что я мог дать списать. 22 февраля 2011 года, когда мне было пятнадцать лет и я учился в восьмом классе, мне написал ВКонтакте одноклассник С. и предложил пройти тест. Ничего особенного, секс-тест в приложении ВК — укажите длину члена, как часто вы мастурбируете, какой вы сексуальной ориентации, при этом не было указано, каков будет результат действий. Меня не насторожило это, и я прошёл тест. Тест оказался с подвохом — его результаты автоматически становились известны друзьям. Друзья тут же стали бывшими, и на утро 24 февраля со мной никто из них не разговаривал.

Аутинг пригодился мне, чтобы осознать, как ценно одиночество и как ценна травма. Сейчас, оглядываясь назад, я по-своему благодарен С. — то, что со мной перестали общаться, освободило для меня много времени на саморазвитие. Я стал лучше одеваться — перестал носить уродливые водолазки и мешковатые штаны. Я сильно похудел и потерял детскую припухлость. Я начал больше читать и смотреть кино. Из-за недостатка сексуального образования в школе, я восполнял его сам с помощью Интернета; я занимался этим и до подключения Интернета, пользуясь томами Советской энциклопедии из домашней библиотеки и пытаясь по наитию обнаружить, что такое секс, и найти этот секс в себе. Интернет изуродовал меня, но он же помог мне раскрепоститься.

Я шёл на серебряную медаль, хотя не хотел этого — я протестовал против выдачи мне серебряной медали, потому что знал, что оценки выставлены с натяжкой. Меня ещё больше ненавидели за стабильно хорошие отметки. Я понимал, что администрации была нужна медаль, чтобы повысить рейтинг и увеличить зарплату.

Я долго не мог определиться с собственной расой, потому что её конструировали для меня: «китаец», «якут», «чурка», — в то время как мой отец — кореец, и кровь во мне течёт корейская. Я был геем, наполовину корейцем, слишком умным; в этом городе я как будто сорвал джек-пот. Я думал над тем, что могу сделать, как могу ответить на несправедливость по отношению ко мне.

В Смоленске у меня никогда не было рта — чтобы кричать (в провинциальном городе мой голос никому не был нужен), чтобы целоваться (аккуратная школьная форма, рубашка и пиджак, сделала меня фригидным), чтобы получать отметки, которые заслуживаю, а не которые мне хотят выставить

За неделю до последнего учебного дня я пришёл сдать биологию. На вопрос преподавательницы, куда я поступаю, я ответил, что во ВГИК, но интересует меня не только кино. Мы разговорились и вышли на тему современного искусства. Она понятия не имела, как современное искусство связано с биологией, и я начал рассказывать ей про Марину Абрамович и то, как она использует своё тело. Учительница вряд ли поняла и половину того, что я ей рассказал, но этот разговор сыграл решающую роль для меня. По ходу  рассказа я понял, что хочу провести перформанс в последний день обучения, в день непослушания. Я боготворил Дарью Моргендорффер, но никогда не думал, что сам смогу подписаться под лозунгом fuck the system.

Я знал, что понадобится чёрная одежда, но не только она — проблема total black как раз в его тотальности, он слишком капитальный, негативный, сухой для продуктивности, он мешает смыслам пробиться наружу, поэтому необходимо было что-то ещё. Белый цвет всегда приглашает к игре, это цвет чистоты, новизны, цвет белого листа бумаги, на который нужно нанести информацию; это одновременно цвет ступора — мы боимся белого листа бумаги, боимся неопределенности, боимся появления на свет из утробы матери, боимся этого ослепляющего белого света, щуримся от белого экрана в кино (это знал Бергман — столько обезоруживающей белизны в «Персоне»). Вечером перед днем непослушания я написал белой краской на черной футболке I have no mouth and I must scream и оставил сушиться. Утром в день непослушания я крест-накрест заклеил рот чёрной изолентой, надел футболку, чёрные брюки и чёрные кеды и отправился в школу. Остались только мои глаза, и они транслировали предельно простое сообщение.

Я не отвечал на занятиях (учителя уже не могли причинить мне вред, потому что оценки были выставлены в ведомости), не реагировал на приветствия, и, пока вся параллель весело поливала друг друга из водяных пистолетов, передвигался по школе, ловя на себе взгляды — уничижающие, возмущенные, восхищенные. Никто ничего не предпринял, никто не остановил меня, никто не попросил меня снять изоленту. Я молчал, потому что делал это всегда, даже когда говорил. Я никогда не произносил правду, и теперь, когда пришел к гармонии со своим телом и своей сексуальностью, смог её произнести. Правду не оценили — когда на вручение почетной грамоты я вышел с заклеенным ртом, директриса прошептала: «Даже спасибо не сказал».

III

Люди вчитали в меня, что я не такой, они этого захотели, и я стал таким. Назло им я культивировал инаковость, всё дальше и дальше оттесняя себя от них — сперва прочь из школы, затем в подъезд, в лифт, осваивая пространство (когда входишь в пустой лифт, всегда чувствуешь себя как дома, а затем немного свысока взираешь на заходящих, потому что уже обжил пространство, оно твоё, я помню царапины ключами на картонке лифта наизусть), затем на краешек, на околоток, в маленькое, но моё пространство, в мою, как сказала бы Вирджиния Вулф, комнату. У меня была своя комната.

По возможности я стараюсь больше не возвращаться в Смоленск. Когда я возвращаюсь туда, я чувствую себя в изгнании, хотя и знаю этот город, как свои пять пальцев. Когда я покидаю Смоленск, я переживаю стокгольмский синдром и часто, стоя на платформе вокзала, не хочу уезжать.

Назло им я культивировал инаковость, всё дальше и дальше оттесняя себя от них — сперва прочь из школы, затем в подъезд, в лифт, осваивая пространство

В Смоленске у меня никогда не было рта — чтобы кричать (в провинциальном городе мой голос никому не был нужен), чтобы целоваться (аккуратная школьная форма, рубашка и пиджак, сделала меня фригидным), чтобы получать отметки, которые заслуживаю, а не которые мне хотят выставить. Перформанс дал мне ощущение невероятной силы и потрясающе   яростное сценическое присутствие, и если выражение моего негодования кого-то шокировало, я не сожалею. Побочный ущерб — и этому меня научил Смоленск — необходимая часть процесса взросления.

Я заставил людей понять, что они несут ответственность за свои поступки, и тоже нес её — как художник, когда проводил перформанс. Я знаю, какую власть это дает, поэтому пытаюсь не злоупотреблять силой, скрытой в человеческом теле. Решил ли я проблему? Не думаю, что отношение к гомосексуальности изменится в России в ближайшие пятьдесят лет, но я сделал, что мог — заставил людей задуматься и прислушаться ко мне, вместо того, чтобы вечно упрекать меня в том, что я существую, в то время как я

не узнаю себя в зеркале.


Фотографии Кирилла Кондратенко.