...или только я?
Поймал себя на странном ощущении. За последнее время довольно много материалов «Стенограммы» были посвящены темам терроризма, насилия или прилегающим (например, текст о романе Уэльбека «Покорность»). А я написал — о Норштейне. Он художник, мультипликатор. Но в его фильмах очень мало того, что могло бы ответить актуальной повестке.
Странное ощущение, с которого я начал, — очень похоже на чувство вины. Я словно виноват, что ничего не сказал. И хотя молчание зачастую можно в определённой степени расценить как поступок, всё же при всеобщем говорении (причём почти каждое начинается с «ну, все уже написали, [так уж и быть] теперь и я выскажусь») неловко бывает не сказать. А потом, пост фактум, пытаешься оправдаться — а перед кем? Перед потенциальной аудиторией? Перед кругом друзей и знакомых, которые связаны с тобой виртуально? А откуда вообще ты знаешь, что это хоть кто-то прочитает? Или что хоть кто-то заметил: ага, N ничего не сказал! А столько народу полегло! А он не сказал ничего! Ну всё!..
В ночь парижских событий я, конечно, следил за обновлениями хроники всего этого безумия и кошмара. А потом, когда поутихло, долго сидел за столом, у зелёной лампы. Я не горевал — мне кажется, сложно горевать вот так сразу, внезапно, особенно когда всё это так далеко… На факультете Свободных искусств СПбГУ Н. М. Савченкова (чей курс в ОФФ не оставляйте без внимания) говорила в лекциях о Гуссерле, что тяжёлое переживание растягивается во времени, полное осознание какой-либо трагедии как бы «размазано», оно «догоняет» человека постепенно (подробности и неточности — не ко мне, философия не является моей сильной стороной). Возможно, всё это ещё накроет нас, но тогда, ночью, мне не то чтобы не хотелось спать от ужаса или от шока. Не могу сказать, что моё эмоциональное состояние было сколько-нибудь ярким (в отличие от лексики, конечно: на язык ловились только маты). Но я думал — именно думал — что завтрашний мир уже не сможет быть сегодняшним миром. А назавтра зияющая бездна превратилась в трещину, а на третий день трещина изгладилась в морщинку, а морщинка затерялась среди прочих морщинок.
А я всё думаю: почему я пишу о Норштейне?
Следствие ли это глубоко усвоенной в прошлом десятилетии (которое во многом было временем формирования меня как личности — или по меньшей мере, временем начала этого формирования) аполитичности, индифферентности? Когда казалось, что всё, как-то увязанное с актуальными событиями, — невыносимо скучно? Или причина всего лишь в том, что мы (или только я) не научились по-настоящему, правильно реагировать? И не осталось ведь во мне количества наивности, достаточного для того, чтобы всерьёз думать, что написав о мультиках, можно таким образом высказать свою гражданскую позицию…
Есть ещё один момент, если и связанный с предыдущим, то не явно. Любопытно, как складывается действительность: бывает так, что человек пишет в фейсбуке пост, наполненный острой болью, отчётливо проступающей тревогой, трагической поэзии — и совершенно очевидно, что пост этот про сегодня, про ровно сейчас, про то, что не может случиться в мире вещей, но что постоянно происходит в мире не вещей. И кому-то хватает ничегонеподозревания, чтобы оставить комментарий: «отличный текст!».
Я сам не знаю, почему меня так это возмущает. Но единственная реплика, которую я себе позволю (воспринимайте её как слишком рано загаданное новогоднее желание): пусть я никогда не стану автором этого комментария.
Да, и поздравляю всех с зимой!
В тексте использованы репродукции работ Поля Сезанна.