Письма в долг

Письма в долг

Влад Гагин

c

Летом в рубрике «Вокруг костра» мы с ребятами обсуждали постмодернизм. Вернее — его отсутствие. Вернее — его всестороннее присутствие. В общем, получилось не очень. Это не важно.

Неудачные материалы случаются. Меня тревожит другое: в числе прочего мы говорили о  художнике Петре Павленском; помню, тогда я нелепо, неразобравшись, обозвал его пиарщиком.

Несколько ремарок

***

Осень. Стою у памятника Достоевскому и говорю с подругой-искусствоведом по телефону о современном искусстве. Кажется, уже тогда я пытаюсь понять, в чём здесь дело. Кажется, меня что-то смутно воодушевляет.

***

Начало зимы. Обновлённая Украина, которой вроде бы тогда исполнился год, поменяла всех нас, разбросала по разные стороны. Всё сложнее оставаться аполитичным. Всё яснее простая мысль: если ты, как обычно, ничего не понимаешь и стоишь, в нерешительности разведя руками, то это тоже политическая позиция, которую, как говорится, могут использовать против тебя.

Почему о Павленском

Статья задумывалась внушительного объёма — и с серьёзными выводами. Думалось, как всегда, приняв позу эксперта, что-то шелестеть о венском акционизме, об искусстве перформанса, о последней биеннале.

Выяснилось, что знаний (и времени на их получение) пока не хватает. Почему же, спросите вы, не отказаться от статьи, не взяться за более близкие темы?

Дело в том, что эта статья — в каком-то смысле долг. Зная, как относятся к Павленскому рядовые (ряд в ряд стоят) граждане (сам относился так же), хочется хоть чуть-чуть ситуацию исправить. Или, по крайней мере, попытаться исправить. Собственно, на ваших глазах, читатели, моя журналистская деятельность на «Стенограмме» обретает смысл. По крайней мере, для меня самого.

Отношение к художнику

В своих акциях Павленский отталкивается от актуальных событий: несправедливые решения суда, принятие законов и прочее. Стоит ли говорить, что этот контекст вторичен, а за маячками, которые подкидывает нам действительность, кроются иные, непреходящие проблемы? Как бы ни было, кажется, что люди реагируют именно на маячки. И отношение к событию, которое, находясь в поле массмедиа, часто неадекватно отражается в сознании зрителя, почти всегда диссонирует с позицией художника. Однако мы забываем, что работы Павленского — не политический трактат, не готовая к употреблению схема, а нечто более сложное.

Я (так же, как, наверно, многие) буквально почувствовал себя на месте того скрючившегося человека с прибитой к брусчатке мошонкой. Смог бы я сделать что-то подобное?

Кроме обозначенной выше проблемы, есть и другие: новый консерватизм, набравший в последнее время обороты, очень нервно воспринимает всё, что принято называть современным — искусство в том числе. Это связано со стремлением сохранить, заморозить некоторые представления о культурных константах (жизнь, смерть, тело, секс и др.) вместе с тем, что следует из таких представлений: пластом таинств, ритуалов и религиозных практик. Современное искусство, напротив, представления эти расшатывает, раскалывает устоявшиеся конструкты.

Но дело не только в неоконсерваторах. Нравственные представления простых людей тоже, так сказать, попадают в группу риска, едва речь заходит о художнике. Я говорил о нём со многими людьми: главная претензия — своими акциями Павленский подрывает, например, некоторые моральные основания общественной жизни. Нельзя, например, говорят, сидеть на Красной площади в неглиже.

Здесь мы вступаем на довольно зыбкую, хотя при этом и весьма устойчивую, «территорию здравого смысла». Зыбкую потому, что от такой рациональности до вопроса «ему что там, заняться нечем?» рукой, в общем-то, подать. Стоит ли говорить о том, что объект искусства (которым в данном случае является тело художника) нужно воспринимать в отличном от повседневности контексте. Кажется, это банальность, но, так как многие об этом и не думали, стоит повторить и её.

Что касается моего отношения, оно, как стало понятно, изменялось. Сначала (широкая общественность узнала о Павленском после акций «Шов» и «Фиксация»), когда я только услышал о каком-то парне (как говорили, сумасшедшем), который зашил себе рот в поддержку какой-то группы, моё мнение было абсолютно предвзятым. 

Что, собственно, изменилось?

Крайний минимализм акций, скупые знаки, отметки на собственном теле — всё это, к счастью, игра в сфере настоящего-символического, то есть — что-то не из области симулякров.

Как я это понял? Почувствовал.

Звучит, возможно, глуповато, но акции Петра — одни из, скажем, очень немногих произведений современного визуального искусства, которыми я проникся, действие которых я ощутил прямо-таки на собственной шкуре. Я (так же, как, наверно, многие) буквально почувствовал себя на месте того скрючившегося человека с прибитой к брусчатке мошонкой. Смог бы я сделать что-то подобное? 

 Очевидно, что нет. Если только не по собственной воле. И действительно: кажется, что не художник прибил себя, а репрессивный государственный аппарат заставил его сделать это.

В фигуру прибитого человека вкладывается такой сильный и ясный посыл (моя подруга-искусствовед говорила, кстати, что эта акция — против ущемления прав сексуальных меньшинств, и это, конечно, не так или не только так), что первое время невольно пугаешься. Может быть, негативное отношение есть в каком-то смысле защитная реакция?

А штука-то, с одной стороны, в том, что тело человека — это не медийное пространство, не плавающий контекст, не видеоклип. Это то, что нам, слава богу, пока представляется более или менее реальным. Конечно, пугаешься.

С другой стороны, Павленский — далеко не первый работающий с собственным телом художник. (Самый яркий пример — акция «Ритм 0» Марины Абрамович, в которой художница позволила зрителем делать с собой всё, что угодно.) Но акции Петра Павленского проходят вне институций, арт-помещений и фестивалей; они, по сути, находятся внутри того, о чём говорят. Никакой метапозиции, никакого паноптикума — полная включённость в процесс. Это, конечно, усиливает эффект.

О пиаре и о чём-то ещё

Наряду с характерными чертами работ художника, которые, похоже, успели стать общим местом (аскетизм и минимализм, реалистичность, строгость по отношению к собственному телу и какая-то неотвратимость происходящего), можно выделить и другие. Например, общую, что ли, сострадательность: иной раз смотришь на фотографии, читаешь описание акций — и ловишь себя на мысли, что это, в первую очередь, вызывает сострадание.

Говорят, что если это и акции, то лишь с приставкой «пиар».

Не в том смысле, что жалко раненной плоти. Жалко, что мы (общество) довели себя до такого состояния — состояния, индикаторами которого становятся такие произведения. Жалко, что мы, доведя себя до этого, прячем голову в песок и делаем вид, что не понимаем, о ком эти работы; делаем вид, что художник — юродивый. Но юродивые-то всегда, насколько я помню, говорили правду.

В целом получается, по-моему, хороший жест. Через боль и опознание печальной действительности происходит очищение. Как будто налаживается сломанная коммуникация, как будто снова можно воспринимать другого не только в качестве врага, но и в качестве друга.

Многие упрекают художника за излишнюю якобы эпатажность, говорят (как и я говорил в своё время), что если это и акции, то лишь с приставкой «пиар».

При более пристальном взгляде становится ясно, что здесь имеет место быть, скорее, эпатаж со знаком минус. Художник выходит из тени — делает то, что должен — уходит в тень. Рекламировать себя ему попросту незачем. Упрёки в тех или иных махинациях являются очередным шажком на «территорию здравого смысла», нежеланием поверить в возможность простого и чистого (в смысле целей) высказывания.

И дело не в художнике, честно выполняющем свою работу, дело, конечно, в нас.

Фотографии Кирилла Кондратенко и Марка Заевского.