Две пропасти

Две пропасти

Влад Гагин

a

Лето было длиннее; геометрически непостижимая солнечная пропасть. Каникулы. Огромные (ещё не подрубленные) деревья во дворе, их зелёные кроны — немного побегай с утра, Владик, ладно, а после одиннадцати поедем в сад? Хорошо. Все живы и здоровы, даже бабушка с дедушкой кажутся молодыми — в этом помогают их шутки, разговоры и фотографии. Пыльный солнечный дом с выводком ос. Ну и так далее.

Какая-то, ей-богу, прустовская болезнь, болячка; уцепилась, как клещ, и тащится за тобой. Кажется, что только-то и приходится, плутая по пространству плоского настоящего и сужающегося будущего, возвращаться к прошлому. Эта воронка разрастается, а в её центре — несколько сюжетов (лучше сказать: картинок), от которых спрятаться не выйдет, не дано.

Да и самому, чего уж там, не сильно хочется играть в прятки. Скорее, совсем наоборот. Прокручивать эту изжёванную плёнку, плести эту ересь на радость другому-себе. Вот озеро, лавка, листва, соловей. Бесконечно едем с братом на велосипеде (я — верхом на багажнике), катимся, и не в какие-то там тебе тартарары — а к реке (окрики эха, алаярские, западающие то и дело между спиц заднего колеса штаны). Кажется, это месяц июнь, хотя и в тоскливом августе тогда не чувствовалось тоски.

Один абзац короче другого. Каждый год, в свою очередь, по чуть-чуть укорачивает лето, удлиняя осень и зиму, зиму и осень, осень и зиму нашей лысеющей головы, иссохшей травы, едва пробившейся через лёд.

Вообще, конечно, смотреть на время как на линейную протяжённость — чистейшей воды западня. (Будущего меньше, прошлого больше; была — пропасть, а стала — малость.) Правда и то, что иначе воспринимать время у меня не выходит, такая уж культура; от буддистской взвешенности или, например, от мифологической шарообразности мы находимся так же далеко, как от самих себя в детстве. И это плотное сочетание «т», «с», «в» и «к» неслучайно.

Каждый год, в свою очередь, по чуть-чуть укорачивает лето, удлиняя осень и зиму, зиму и осень, осень и зиму нашей лысеющей головы, иссохшей травы, едва пробившейся через лёд.

Если исходить из написанного выше, то для нас, для скитальцев, праздно рефлексирующих на необозримом просторе прошлого, ситуация складывается как будто пугающая. Так ли это?

***

У Сергея Гандлевского есть хорошее стихотворение, а в нём — такие строчки:

«Поутру здесь я сидел нога на ногу гордо у входа
В мрачную пропасть метро с ветвью сирени в руках.
Кольца пускал из ноздрей, пил в час пик газировку,
Улыбнулся и рек согражданам в сердце своем:
"Дурни, куда вы толпой? Олухи, мне девятнадцать.
Сроду нигде не служил, не собираюсь и впредь.
Знаете тайну мою? Моей вы не знаете тайны:
Ночь я провел у Лаисы. Виктор Зоилыч рогат"».

Оно написано в 1984 году, когда автору было уже больше тридцати. Этот ретроспективный взгляд на себя-юнца может о многом (кроме того, что он полон юмора) рассказать.

Я перечитываю отрывок — не покидает ощущение беззаботной пропасти будущего, раскинувшейся впереди (мы ведь уже условились, что лето — это ощущение будущего, которого с каждым годом становится меньше, так?). Вот ты сидишь, припекаемый майским солнцем у метро; окраина города; телеграфный стиль; всё хорошо — а будет только лучше — потому что, потому что а как иначе?

Так герой Набокова в чистом и крылатом (икры, латы и далее по тексту) «Даре» спрыгивает с трамвая, забыв про ожидающего ученика; так тот же герой спешит летним утром удрать в берлинский парк (тоже, кажется, на окраине находившийся).

Мне интересно другое: как у Гандлевского вышло написать о прошлом так, будто оно происходит сейчас? Будто и нет никакой зрелой разочарованности, смертей, болезней и маячащей (простите за страшное слово) на горизонте старости?

Думаю, секрет относительно прост. Помимо очевидных технических навыков, нужно, по-моему, и на оставшуюся малость жизни смотреть как на — в самом прямом смысле — большое и длительное будущее. То есть, в конце концов, не забывать удивляться. То есть, конечно, заглядывать уже куда-то в «пост-смерть», несмотря ни на что, — как в некоторую возможность сбыться. Такой вот спекулятивный реализм, друзья (шутка).

Надеюсь, за эти пространные рассуждения Гандлевский меня простит.

Двинемся дальше — ведь есть, похоже, и другой путь. Пятигорский и, например, Беньямин (который сам в смысле работы с воспоминаниями далеко не новичок) восхищаются Прустом. Кто-то из них даже сказал, что Прусту за счёт кропотливого вспоминания удалось преодолеть страх смерти. Кажется, говорил это Пятигорский — и говорил как раз таки на могиле Пруста. Если немножко переиначить сказанное Александром Моисеевичем, то можно сделать вывод, например, о том, что Пруст так хорошо в прошлое заглянул, что либо догляделся до «пост-прошлого» (хотя за этакой мистикой лучше всё-таки обратиться к Беньямину), либо сумел вернуть (возвратить) прошлому элемент вневременного, непреходящего действия.

Остаётся выбрать из двух субъективных методов один (либо беззаботное наблюдение за будущим, либо кропотливое вглядывание в прошлое) и перестать бояться. Или ничего не выбирать, а совмещать. Но станет ли легче? Не уверен, нет.

Потому что пишу этот текст, а кадры, кажется, и не переставали мелькать перед глазами. Воруем с ребятами крыжовник, кормим воробьёв сухарями; пыльное солнце да длинное лето — и от птичьего щебета просыпаешься раньше, чем мог представить вчера. Ну и так далее.

Всё-таки грустно в этом быстро сменяющемся теперь. С другой стороны, никто, как всегда говорят, и не говорил, что будет легко. Будем жить.

Фотографии Кирилла Кондратенко.