Люблю, когда перед началом фильма гаснет свет

Люблю, когда перед началом фильма гаснет свет

Михаил Захаров

a

Михаил Захаров написал о неудачных свиданиях и медиальности, которая заменила жизнь.

I (1.05.15)

Мы договорились сходить вместе в Дом книги на Арбатской. Мы встретились, и в первые пятнадцать минут знакомства И. сообщил мне, что у него синдром Туретта. Я подумал, что это несмешная шутка, и не воспринял всерьёз. Уже потом, между стеллажами, когда он начал разрезать руками воздух, часто моргать глазом и издавать странные звуки, я понял, что И. не шутил, что это худшее свидание в моей жизни и что встречу необходимо немедленно абортировать. Но я не смог просто так развернуться и уйти: это было как-то связано с жалостью — не к синдрому Туретта, он-то как раз вызвал во мне негодование, ведь И. не удосужился предупредить меня перед встречей, что имеет особенности в развитии. Предупреди он меня, я бы морально подготовился. Я ощущал сочувствие к этому человеку по совсем другой причине: глубоко погруженный в себя, рассуждающий о теории «десяти измерений» и сфере IT, очевидно, очень одинокий и с узким кругом виртуальных друзей,  он сообщил мне, что все происходит только в его сознании и что меня нет. Я сказал, что я очень даже есть — и в данный момент мне нужна литература для преподавания. Он приглашал меня в Митино взять что-нибудь из его библиотеки. Никогда ещё русская классика не вызывала у меня такого отвращения, и я сказал: «Обязательно».

Тогда в Доме книги я не провёл время зря и приобрел, помимо прочего, «Обитель радости» Эдит Ситуэлл. Главная героиня романа Лили Барт, молодая, красивая, обладающая природным умом, танцует в отрицании брака десять лет где-то на рубеже девятнадцатого века и века двадцатого, неприступно протанцовывает от двадцати до тридцати, попутно разбивая сердца и разбивая сердце себе самой, в какой-то момент вовсе отказываясь выходить в свет. «Как кто-то может жениться на тебе, если тебя никто не видел?» — задается вопросом её мать, и мотив зрения становится ведущим в романе. Основной любовный интерес воспринимает её как «изумительное зрелище», а в краеугольной сцене Лили, в борьбе за независимость осознав, что красота — её единственное оружие, предстает перед публикой в виде живой картины, блистательного повторения женщины Гейнсборо, объективируя себя и давая другим себя объективировать.

Никогда ещё русская классика не вызывала у меня такого отвращения, и я сказал: "Обязательно"

Красота и молодость — её главные атрибуты, постепенно лишаясь которых и лишаясь положения в обществе, обманутая, обыгранная, она принимает смертельную дозу снотворного. Я понимаю, что живу в другое время и отличаюсь от Барт полом и возрастом, что не являюсь заложником сватовства, кумовства, приспособленчества — но не могу отделаться от ощущения родственности. На её ошибках стоит учиться — но так заманчиво их повторить; она презирает правильное, вменяемое, нормальное, и в своём несовершенстве, солидарная в борьбе с сопротивляемостью пространства, становится ещё ближе и роднее.

Я думал, это было моим худшим свиданием. Моё худшее свидание состоялось два месяца спустя в Петербурге.

II (1.07.15)

Он был красивым ровно до того момента, как открыл рот. (Почему умственное несовершенство так уродует внешне?) На вопрос, есть ли у него какие-то карьерные амбиции, Я. ответил, что хочет в «Стокманн», но в «Бенеттон» его могут устроить друзья; Собчак, по его мнению, стала бы неплохим президентом, а Толстой был плохим писателем — и к троллингу произнесённое не имело ни малейшего отношения. Возле Василеостровской мы завернули в табачную лавку, где у меня была возможность уйти, пока он покупал табак, но я — из-за природной совести, глупости ли — не ушёл.

И когда, казалось, хуже быть не может, по наводке Я. и с моего молчаливого сгорел-сарай-гори-и-хата согласия, мы свернули в сторону кладбища. Идти было больше некуда, и мы, хотя на часах было в районе восьми (кладбище, судя по табличке, закрывалось в семь), зашли в распахнутые по непонятной причине ворота. Я редко встречал настолько неинтересного собеседника, и дело не в том, что у нас не нашлось общих тем для разговора — их всегда можно найти с неинтересным, но заинтересованным человеком. Он вел себя очень странно — был отсутствующим, нарколептическим. Я спросил, почему он так странно ведёт себя. Он сказал, что ведёт себя, как обычно. «Возможно, дело в том, что я дунул». В десять утра он скрутил и выкурил косячок, сделал уборку, скушал вкусный обед, потом лёг спать — и перенёс нашу встречу на пару часов. Я понял, что нужно уходить, что нужно было уходить ещё раньше — что я немедленно уйду при первом удобном случае.

В темноте каникулярного летнего вечера, танцуя в подворотнях, щупая статуи (как из романа Роб-Грийе) и залезая на них верхом, пока вокруг становилось хорошо и покойно, доходим до Дворцовой

Нескончаемый трэвеллинг по питерскому проспекту: мы обсуждаем его участие в судебном процессе — на него и его друга напали с ножом и выбили зуб. Мы в очередной раз заходим в магазин, и я покупаю обычную воду без газа, которую всегда пью. Он спрашивает, что я купил, и, когда я говорю ему, он отвечает, что всегда пьет только пузырьковую воду, а артезианская на вкус, как из туалетного бачка; это становится последней каплей. Мы двигаемся в сторону метро, и он спрашивает меня у входа, чем я занимаюсь вечером. Я говорю, что иду пить, и, чтобы извлечь из встречи хоть какую-то выгоду, прошу посоветовать бар. В метро я открываю Бодлера и начинаю читать — он спрашивает, что я читаю. Я отвечаю, но он не знает, кто такой Бодлер. Мы пожимаем руки и прощаемся. Я выхожу на Невском проспекте и, шагая среди толпы, глядя под ноги на меловые надписи, предлагающие la dolce vita, не знаю, что делать. Как манифестировать отчаяние, мне подсказывает через наушники Боб Дилан. Не пряча слёз от посторонних, я начинаю; потом достаю телефон, набираю номер и говорю, что необходимо немедленно выпить.

Уже через полчаса мы с моим одногруппником Ж. отбиваемся на Невском от сутенеров, назойливо предлагающих нам проституток. Ж. говорит, что в моём безнадёжном случае идеальным решением было бы научиться разбегаться до скорости света, чтобы обогнуть земной шар и выебать себя самого в зад. В другой ситуации я не засмеялся бы, но сейчас — после того, как совершил романтическую прогулку по кладбищу с парнем, обкурившимся марихуаной, я смеюсь, громко и целительно. Накидавишсь в баре с Ж. и М., мы, дружественные в одиночестве (у Ж. не было женщины, у меня — мужчины, у М., пансексуалки, — ни той, ни другого), оказываясь в переулках  (быстрый монтаж) в темноте каникулярного летнего вечера, танцуя в подворотнях, щупая статуи (как из романа Роб-Грийе) и залезая на них верхом, пока вокруг становилось хорошо и покойно, доходим до Дворцовой. В бистро возле Дворцовой мы заходим за пиццей, и, пока она греется, я приседаю за один из столиков. На плазме, висящей над столиком напротив, по ТНТ, вопреки всему, что произошло в тот день, показывают «Перед закатом» Ричарда Линклейтера.

 III 

В 95-м году, в поезде, колесящем по Европе, встречаются парижанка Селин (Дельпи) и американец Джесси (Хоук). После недолгой беседы в вагоне-ресторане они решают сойти в Вене и провести вместе сутки; до того, как наступит рассвет, они исповедуются друг другу в чём только можно, перестанут ежесекундно думать о смерти, узнают от гадалки, что все создано из звёздной пыли, а на следующее утро разъедутся, договорившись встретиться вновь через полгода; встретиться им суждено только через девять лет, с изменившимся для него и для неё маритальным статусом, в предзакатном Париже, где они поймут, что жить друг друга не могут; они порвут с супругами и проведут ещё девять лет, но уже не порознь, а вместе, нарожают шумных детей и, скинув их на попечение своим греческим друзьям, окажутся в благословенной полуночной уединенности на Пелопоннесе.

В пост-сноуденовском обществе каждый твой след фиксируется, и ты прекрасно это осознаёшь; контур тела, набросок движения — любой схваченный в объектив жест теряет уникальность, становится репликой жеста

«Перед рассветом», «Перед закатом», «Перед полуночью» — мои любимые фильмы из категории «рулоны туалетной бумаги на слёзы». Импровизированные на вид диалоги, куртуазная камера, химия — эти фильмы стихийны, как сама жизнь; в них герои экстатически питаются языком, пиршествуют языком горстями, артикулируют до изнеможения — потому что не могут выразить чувства иначе. Описывать диалоги — бесполезно, вникать в их структуру — бессмысленно. В них — биологические катастрофы, литература, «ты скорпион, я стрелец, мы неплохо ладим», Нина Симон, в них неуверенная молодость и ещё более неуверенный период за тридцать. Когда я увидел на YouTube пресс-конференцию в Берлине, где команда представляла «Перед полуночью», я не смог сдержать слёз — меня не волновало, что они произносили: я смотрел на них, на их морщины, на седину в висках Линклейтера, и по-настоящему ощутил разрушающую силу времени. Я вспоминал их молодыми, в Вене образца 95-го (я родился годом позже), вспоминал молодую Дельпи у Каракса, молодого Хоука у Уира; я осознал, какой огромный путь проделал за эти двадцать лет Линклейтер — от дебютного  «Бездельника» до выдающегося эксперимента в «Отрочестве». Я не могу себе представить, каково было взрослеть с Селин и Джесси, ведь посмотрел эти фильмы за временной отрезок чуть менее трёх лет, а современники героев проживали восемнадцать. Фильмы, о которых я не переставал говорить в Америке летом 2013-го, когда выходила третья часть; которые помогли мне попасть во ВГИК — я писал о них вступительную работу; фильмы, благодаря которым я оказался в Москве, благодаря которым я оказался, проходя через одно разочарование за другим, здесь, в Петербурге, в бистро у Дворцовой.

В пост-сноуденовском обществе каждый твой след фиксируется, и ты прекрасно это осознаёшь; контур тела, набросок движения — любой схваченный в объектив жест теряет уникальность, становится репликой жеста; ты не живёшь как в кино, а (в осознанном ракурсе невидимых камер) в кино и находишься — где каждую ночь, как в кинотеатре перед фильмом, гаснет свет, а потом зажигается снова, ослепляя медиальным неоном — соблазнительными медиальными иконами, идеальностью медиальности, штурмом подсказок: книг («До свидания», — говорит Лили Барт), песен («Ещё не совсем темно, — поёт Боб Дилан, — но уже почти»), фильмов («Ты опоздаешь на самолёт», — обращается Селин к Джесси). И в тот момент, в бистро, в ослеплении медиальной панели, я задумался: а что мне, провинциальному, сентиментальному, даёт право судить о любви и о жизни? Что я переслушал дискографию Леонарда Коэна, благодаря которому воспринимаю любовное время как военное и с которым делю одну на двоих инаковость — его вечное еврейство и свою корейскость в России? Я почему-то понял, что могу — и вовсе не благодаря Леонарду Коэну.

В поезде Джесси читал мемуары Кински «All I need is love», а Селин — «Мадам Эдварду» Батая; в жизни так не бывает? В жизни люди не знают, кто такой Бодлер? Но жизни, — подумал я, — уже давно нет, — подумал я, — есть только кино.


Фотографии Лены Стрыгиной и Алексея Кручковского.